Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ледник и правда был обширный, свеча не сразу освещала все помещение. Пришлось, уже из чистого любопытства, нести свечу в один угол, потом в другой, поднимать ее то над одним, то над другим. С одной стороны угадывались висящие вдоль стены большие предметы — туши, наверное. В другой — что-то горизонтальное, длинное. Ага, это длинный деревянный верстак, и на нем таз с кусками нарубленного мяса. Наверное, приготовлено для готовки; как вернется хозяин, будет жарить и парить. Ух ты! Целая туша на крюке — полмарала. Интересно, а лицензию дяденька брал? Если ты сын охотинспектора, такие мысли неизбежно приходят в голову… Вот еще целая туша — молодой медведь, килограммов по крайней мере на сто. А вот…
Какое-то время Андрей тупо смотрел, не пропускал в сознание увиденное. Потому что на третьем крюке висел выпотрошенный человеческий труп с ободранной кожей и отрубленными кистями рук и головой. Обе ноги по колено отрублены. Постепенно то, что он видел, все же просачивалось в голову Андрея. Парень кинулся к верстаку; пришлось сделать над собой усилие, чтобы прикоснуться к этому мясу. Да, это вполне могла быть и нога ниже колена — вроде бы, вот они, характерные косточки. Но куски пока были все мелкие… Снизу пошли пальцы ног, и Андрей сразу отскочил от таза, пытался вытереть руку то об штаны, то об куртку.
С той стороны тоже вроде бы просматривался какой-то стол… или не стол? В свете свечи открылся еще один стол; от кусков льда в тазах исходил ледяной холод, и в этих тазах хранилась голова марала, голова молодого медведя и голова человека.
Незнакомое лицо, и нельзя сказать, что искаженное страданием. Ничуть! Человек скорее всматривался в даль широко открытыми глазами, и даже напряжение не читалось на этом спокойном лице с полуседыми волосами. Кто он был? Судя по лицу, вовсе не человек, упавший на жизненное дно. Ум и воля зрелого, пожившего мужчины читались на этом лице. Человек с таким лицом мог быть охотником, геологом, мастером или инженером в леспромхозе.
Тут Андрею пришла в голову еще одна мысль, и он кинулся прочь из подвала. Хонкулька опять издала призывно-умоляющее кваканье. Андрею было не до нее, он пулей кинулся в дом, вытащил кость из бульона. И тут же желудок словно стиснуло громадной холодной рукой, так, что потемнело в глазах. Андрей едва успел выскочить из дома, и потом жалел, что не успел ни есть, ни пить сегодня — потому что рвало его особенно мучительно и гнусно — собственной желчью, до страшной горечи во рту. Пришлось прополоскать рот, посидеть немного, приходя в себя. Хонкулька квакала в нескольких метрах, уже совершенно не страшная. А потом включился простой и ясный механизм выживания.
Для начала Андрей стал уничтожать все следы своего пребывания здесь. Он разбавил бульон, довел уровень жидкости в кастрюле до того, какой был до его хозяйничания. Вымыл маленькую кастрюлю, поставил на место… вроде бы тут она стояла? Расставил книги по местам, стараясь вспомнить, точно ли ставит туда же, где брал. Уж конечно, убрал лист бумаги, на котором собирался писать письмо гостеприимному хозяину. Сложил в поленницу нарубленные дрова, и особенно трудно было подобрать все свежие, светлые щепки от его утренней работы. И так же последовательно, аккуратно Андрей уничтожал все признаки того, что он вообще здесь был… Что здесь побывал человек.
Опыт говорит, что чаще всего люди возвращаются домой вечером: если можно поднажать и придти домой пусть поздно, но ночевать в своей постели, кто же останется ночевать в чистом поле? А если человек уж заночевал не дома — значит, он еще далеко, и рано утром никак не придет. Но рисковать Андрею не хотелось, и он действовал так, как будто хозяин мог придти в любой момент. Справедливости ради, привычки у хозяина оказались уж очень необычные… Прогнозировать его поведение Андрей не взялся бы.
Солнце еще не поднялось на свою высшую сегодня точку по окоёму, когда Андрей Маралов уже спешно уходил прочь, в горы. Конечно же, не по тропе хозяина, а без всякой тропы, прямо в лес. Уже часа в два пополудни Андрей, тяжело дыша, свалился в папоротники на верхней точке перевала. Здесь кончался почти безлесный подъем, обращенный к Долине Теней, и начинался покрытый низкорослым лесом спуск. Отдышавшись, Андрей вытащил бинокль, внимательно осмотрел всю долину. Никакого движения не заметил он, как ни всматривался в окуляры.
Андрей не стал задерживаться и здесь: едва восстановилось дыхание, как он уже шагал дальше, начав путь продолжительностью не меньше двух дней. Только в одном месте Андрей потерял темп и время… Никаких признаков собаки в покинутой избе он не заметил, но рисковать уж больно не хотелось, и Андрей долго шел по руслу весело журчащего ручейка, хотя вел ручеек не совсем туда, куда надо.
К вечеру Андрей сварил пустую кашу: консервы давно кончились, а стрелять он бы, конечно, не стал. Поев, он ушел за несколько километров от кострища, и прямо на склоне горы, в папоротниках, положил на землю спальный мешок.
Только лежа перед сном в спальном мешке, измученный Андрей вспомнил, что по его собственной вине не закончена экспедиция: он не взял образцы воды, животного и растительного мира ни Хонкуля, ни Малого Хонкуля. Он начал думать, что лучше — обойтись без этих данных, или все-таки надо вернуться, но не успел додумать, потому что уснул.
1980 год
Гриша Астафьев начинал жить, как все люди. Были у него папа и мама, и Гриша, наверное, когда-то любил их и хотел жить, как они. «Наверное» — потому что точно Гриша этого как-то не помнил. Ну, были родители… Не могло их, болезных, не быть. Но почему-то помнил их Гриша плохо и в основном смешными, а вовсе не такими, которым хотелось подражать. Помнил, например, отец возвращается нетрезвым после чьего-то дня рождения, и в коридоре никак не может попасть ногой в тапок, все промахивается. Запомнилось взволнованное, красное лицо матери, когда неожиданно позвонили, и мать металась по их двух комнатам, искала халат — до того мать стояла у плиты в нижнем белье и в комбинации.
Запомнились лица родителей и после того родительского собрания… Того, на котором обсуждалось поведение недостойно ведущего себя октябренка Гриши Астафьева. Что тогда учудил Гриша? Он не помнил, а вот выражение лиц — помнил.
Но интересное дело! Запомнились они плохо, и притом именно такими словами: отец и мать. Никогда не вспоминал о них Гриша, как о папе и маме, и уж конечно, никогда не испытывал к ним особо теплых чувств.
Тем более как-то слабо помнил Гриша о том, что его родители имеют имена-отчества, какие-то работы и места в жизни, совершенно независимые от него, Гриши. Думать о себе как о Григории Васильевиче Гриша был совершенно не способен.
Скорее всего потому, что очень скоро Гриша начал жить вовсе не так, как все остальные люди. Все люди удивительным образом знали, что они должны делать, куда ходить и чем заниматься, а вот Гриша понять этого не мог. Это отделяло от людей.
Все дети должны ходить в школу…
А если он, Гриша, не хочет ходить в школу? Что тогда? А он, что тут поделать, не хотел.
Все дети должны слушаться папу и маму.