Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Предатель ты! Хочешь вступать — вступай, но без меня и без вола!
— Но почему, отец? — воскликнул я, раздосадованный незаслуженной обидой. — Обстановка в Поднебесной уже такая, что когда всё только начиналось, в уезде Пиннань революционные массы подвесили единоличника на дереве и забили до смерти. Брат говорит, что, водя тебя по улице, ещё как бы покрывает тебя. Мол, разделавшись с помещиками, зажиточными крестьянами, контрреволюционерами, реакционными элементами и каппутистами, народ возьмётся за единоличников. Сказал, что два толстых сука на абрикосе для нас двоих и приготовлены. Слышишь, что говорю, отец!
Отец выбил трубку о подошву, встал, взял сито и принялся просеивать сено. Я смотрел на его сгорбленную спину, на крепкий загорелый загривок, и невольно вспомнилось детство, когда он сажал меня на шею и нёс на рынок покупать мне хурму. Сердце заныло, но я возбуждённо продолжал:
— Отец, всё вокруг меняется, начальника уезда Чэня скинули, начальника отдела, что выдал нам грамоту на единоличное хозяйство, наверняка тоже. Какой смысл единоличничать дальше? Если вступим в коммуну, пока Цзиньлун председателем, и его авторитет поднимется, и наш…
Отец возился с ситом и не обращал на меня внимания.
— Отец, — начал закипать я. — Неудивительно, что про тебя говорят, мол, как камень в нужнике — и вонючий, и твёрдый. Ты уж прости, но следовать за тобой в никуда, во мрак я не могу. Если тебе наплевать, придётся позаботиться о себе самому. Я уже взрослый, хочу вступить в коммуну, жениться и шагать по большому светлому пути. А ты как хочешь.
Отец бросил сито в кормушку и погладил вола по обрубку рога. Повернулся ко мне и абсолютно спокойно проговорил:
— Ты, Цзефан, мне родной, отец желает тебе добра. То, что творится вокруг, я прекрасно вижу. У этого негодяя Цзиньлуна сердце твёрже камня, и кровь у него в жилах поядовитее, чем хвост скорпиона. Ради этой своей «революции» он на всё пойдёт. — Отец поднял голову. — Как только мог хозяин, такой добродетельный, выродить такого бессердечного сына? — недоумевал он, щурясь от яркого солнца. И продолжал со слезами на глазах: — У нас три целых две десятых му земли, один и шесть десятых му можешь забирать в коммуну. Соху, этот «плод победы», что мне выделили в земельную реформу, тоже забирай, комнату тоже. Всё, что унесёшь, забирай. Хочешь жить с матерью — пожалуйста, нет — живи сам по себе. Мне ничего не надо, только вол и этот навес…
— Отец, но почему, в конце концов? — вскричал я, чуть не плача. — Какой тебе смысл оставаться одному?
— Никакого особого смысла нет, — спокойно отвечал он. — Просто хочу жить чистой и покойной жизнью и делать то, что считаю нужным. Не хочу, чтобы мной командовали!
Я пошёл к Цзиньлуну:
— Брат, поговорил вот с отцом, вступаю в коммуну.
Тот радостно сжал кулаки и ударил ими перед грудью:
— Отлично, великолепно, это ещё одно замечательное достижение «великой культурной революции»! Последний оставшийся единоличник в уезде, наконец, вступает на путь социализма. Прекрасная новость, сообщим об этом в уездный ревком!
— Но отец не вступает, один я с одним и шестью десятыми му земли, сохой и сеялкой.
— Как это? — помрачнел Цзиньлун. — Что он вообще собирается делать?
— Говорит, ничего. Мол, привык жить тихо и спокойно и не хочет, чтобы им кто-то командовал.
— Но ведь надо какой сукин сын! — Брат жахнул кулаком по старому столу так, что чуть тушечница не слетела.
— Ну, не расстраивайся так, Цзиньлун, — пыталась успокоить его Хучжу.
— Как тут не расстраиваться? — снизил тон Цзиньлун. — Я хотел к Празднику весны приготовить богатые подарки для зампредседателя Чана и всего уездного ревкома: первый — это постановка у нас в деревне пьесы «Красный фонарь», второе — ликвидация последнего в уезде, а может, и во всей провинции или во всём Китае, единоличника. Сделать то, что не удалось Хун Тайюэ, и таким образом безгранично укрепить свой авторитет. Но если ты вступаешь, а он нет, всё равно один единоличник остаётся! Нет, так не пойдёт, а ну пойдём, я с ним поговорю!
И он ворвался под навес, куда не ступал уже много лет.
— Отец, — начал он. — Хоть ты и не достоин, чтобы тебя так называли, но я всё же обращусь к тебе так.
— Не надо меня так называть, — замахал руками отец. — Куда уж мне.
— Лань Лянь, — продолжал Цзиньлун. — Скажу тебе лишь одно: ради Цзефана, ради тебя самого вступайте в коммуну. Оба. Нынче я главный, вступишь в коммуну — не позволю тебе ни единого дня тяжёлого труда. А если и на лёгкую работу не захочешь, тогда просто отдыхать будешь. Годов тебе уже немало, пора и поблаженствовать.
— Какое мне блаженствовать, — холодно отозвался отец.
— Да ты заберись на помост и оглянись по сторонам, на уезд Гаоми посмотри, на провинцию Шаньдун, на двадцать девять провинций, городов, автономных районов, кроме Тайваня — вся страна красная, лишь у нас в Симэньтуни одна чёрная точка, и эта чёрная точка — ты!
— Вот уж, ети его, слава — одна точка на весь Китай! — съязвил отец.
— И мы тебя сотрём, эту чёрную точку! — заявил Цзиньлун.
Отец достал из-под кормушки измазанную в навозе верёвку и бросил перед ним:
— Ты вроде хотел меня на абрикосе подвесить? Валяй!
Цзиньлун аж отпрыгнул, словно это была не верёвка, а ядовитая змея. Оскалив зубы, он сжимал и разжимал кулаки, засунул руки в карманы, потом снова вытащил. Достал из кармана сигарету — он начал курить после назначения председателем — и прикурил от золотистой зажигалки. Морщил лоб, видно, в глубоком раздумье. Потом швырнул сигарету на землю, растоптал и бросил мне:
— А ну, Цзефан, выйди!
Я глянул на верёвку на земле, на Цзиньлуна — длинного и тощего, на кряжистую фигуру отца, прикидывая, кто из них возьмёт верх, случись потасовка, и останусь ли я безучастным зрителем, или приму чью-то сторону, а если приму, то чью именно.
— Говори, если хочешь что сказать, покажи, на что способен! — сказал отец. — А ты, Цзефан, не уходи, оставайся здесь, смотри и слушай.
— Ладно, — плюнул Цзиньлун. — Ты считаешь, что я не посмею повесить тебя?
— Ты-то посмеешь, — хмыкнул отец. — Ты на всё готов.
— А ты не перебивай. Делаю тебе поблажку только из-за матери. Не хочешь вступать в коммуну — умолять не станем, никогда класс пролетариата ничего не просил у капиталистов. Завтра соберём общее собрание, чтобы отметить вступление в коммуну Лань Цзефана — с землёй, с сохой, с сеялкой и с волом тоже. Всё торжественно, Цзефан будет нарядный, и вола украсим. А ты в это время останешься сидеть тут один. Ох, и тяжело же станет у тебя на душе, когда прямо перед навесом будут грохотать гонги и барабаны, взрываться хлопушки… Полная изоляция: жена живёт отдельно, родной сын и тот ушёл, единственный, кто не отвернётся, — вол, и его уведём силой. Какой смысл тебе жить? На твоём месте, — тут Цзиньлун пнул лежащую на земле верёвку и бросил взгляд на балку навеса, — я закинул бы эту верёвку на балку и повесился!