Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я промолчал. Потому что боялся, что в сердцах могу наговорить лишнего.
Я рано отправился в кровать, но долго не мог заснуть. Лежал и вспоминал все то, что мы делали с Дэнни вместе, начиная с того воскресного дня, когда пущенный им мяч попал мне в глаз.
До конца семестра мы с Дэнни ели в одной и той же столовой, посещали одни и те же семинары, занимались в одной и той же учебной синагоге, часто ехали в одном и том же трамвае — и не обменялись ни единым словом. Я утратил с ним всякий прямой контакт. Это было невыносимо — сидеть с ним в одной аудитории, проходить мимо него по коридору, видеть его в трамвае, входить и выходить с ним бок о бок из дверей колледжа — и не разговаривать. Ненависть к рабби Сендерсу развилась во мне до болезненной страсти, которая меня самого порой ужасала, и утешался я буйными фантазиями о том, что бы я с ним сделал, попадись он мне в руки.
Это было ужасное время, и мое состояние начало прямо отражаться на моей успеваемости. Дошло до того, что некоторые мои преподаватели приглашали меня в свои кабинеты и интересовались, что со мной происходит, — они ожидали от меня гораздо большего. Я ссылался на неопределенные «личные проблемы» и покидал их кабинеты, похолодев от отчаяния. С отцом я тоже говорил об этом при первой возможности, но проку от этого оказывалось немного. Он мрачно выслушивал меня, вздыхал и повторял, что не намерен ссориться с рабби Сендерсом, позицию которого он уважает, невзирая на его фанатизм.
Я спрашивал себя в эти месяцы: а было ли у Дэнни все так же ужасно? Я часто видел его. Он, казалось, похудел, и еще я заметил, что он сменил очки. Но он тщательно меня избегал, и я знал достаточно, чтобы тоже держаться от него подальше. Я не хотел, чтобы его отцу донесли, что видели нас вместе.
Я ненавидел окутавшее нас молчание, и я думал: как же это дико, что Дэнни с отцом никогда не разговаривают. Молчание отвратительно, оно засасывает в черноту, гнетет. Молчание — это смерть. Я ненавидел его, и я ненавидел рабби Сендерса, вынудившего меня к нему.
Я не подозревал, что способен на такую ненависть, что я испытывал к рабби Сендерсу на протяжении того семестра. Она стала наконец слепой трепещущей яростью, которая накатывала на меня в самые неожиданные моменты — на трамвайной остановке, по дороге в туалет, в столовой или пока я читал в библиотеке. И мой отец только подливал масла в огонь. Когда бы я ни заговаривал с ним о моих чувствах к рабби Сендерсу, он всегда вставал на его защиту, приводя один и тот же довод — что вера таких евреев, как рабби Сендерс, помогла нам выжить на протяжении двух тысяч лет жестоких преследований. Да, он не согласен с рабби Сендерсом, но он не допустит оскорблений в его адрес или в адрес его позиции. С идеями нужно бороться при помощи идей, а не одними слепыми страстями. Коли рабби Сендерс пускает в ход эмоции, из этого отнюдь не следует, что отвечать ему следует тем же.
А рабби Сендерс боролся страстно. Он объединил нескольких окрестных раввинов в группу под названием «Лига за религиозный Эрец-Исраэль». Деятельность этой лиги началась в марте, достаточно сдержанно, с вывешивания манифестов. Смысл манифестов был предельно понятен: никакой еврейской родины без Торы в центре; поэтому — никакой еврейской родины до прихода Мессии. Еврейскую родину, создаваемую еврейскими гоим, следует считать порченой; это открытая профанация имени Господа. Но к концу марта тон этих манифестов сделался нетерпимым. Они грозили отлучением всем местным жителям, которые демонстрировали приверженность сионизму. Дошло даже до угрозы бойкота тем местным еврейским магазинам, которые участвовали, поддерживали или сочувствовали сионистскому движению. За несколько дней до Песаха был объявлен массовый антисионистский митинг. Явка на него оказалась невелика, но некоторые англоязычные газеты поместили репортажи — и эти репортажи были отталкивающими.
Студенчество нашего колледжа клокотало, едва сдерживаясь от насилия. Однажды после обеда в аудитории вспыхнула яростная драка, и дальнейших потасовок удалось избежать только потому, что декан пригрозил их участникам немедленным исключением. Но напряжение было разлито повсюду. Оно чувствовалось в самой учебе, и наши яростные споры о Мильтоне, Талейране и дедуктивном процессе в логике зачастую откровенно замещали запрещенные драки из-за сионизма.
Я сдал курсовые экзамены в середине июня и покинул колледж усталым и разочарованным. Зимнюю сессию я завалил и летнюю сдал ненамного лучше. Увидев мою итоговую ведомость в конце июня, отец не сказал ни слова. Мы оба с нетерпением ждали спокойного августа, который мы сможем провести вместе в нашем домике у Пикскилла. Последние четыре месяца были ужасны, и мы жаждали вырваться из города.
Но оказалось, что наш домик расположен недостаточно далеко. Даже там до нас дошли жуткие новости о том, что «Иргун» повесил двух ни в чем не повинных британских сержантов в отместку за трех своих боевиков, повешенных 29 июля. Отец был шокирован деяниями «Иргуна», но, когда первая вспышка гнева у него прошла, больше он к этой теме не возвращался. Через две недели мы покинули наш домик и вернулись в город чтобы присутствовать на нескольких экстренных сионистских собраниях. На их надлежало выработать план действий на предстоящей сессии Организации Объединенных Наций, на которой должна была обсуждаться палестинская проблема. Мой отец приглашался на эти собрания в качестве члена исполнительного комитета своей сионистской группы.
До конца августа я видел отца лишь по субботам. Он уходил по утрам, когда я еще только просыпался, и возвращался ночью, когда я уже спал. Его переполняло лихорадочное возбуждение, но мне было видно, что он работает на износ. Я не мог даже заикнуться о его здоровье — он не желал слушать. Наши уроки Талмуда днем по субботам остановились; отец по субботам приходил в себя, готовясь к предстоящей неделе бешеной активности. Я слонялся по квартире, шатался по улицам, огрызался на Маню и думал о Дэнни. Я вспоминал его слова о том, как он восхищается своим отцом и доверяет ему, — и не мог его понять. Как можно восхищаться и доверять тому, кто с тобой даже не разговаривает, будь то хоть родной отец? Я ненавидел его отца. Однажды я даже отправился на третий этаж публичной библиотеки, надеясь встретить там Дэнни. Вместо этого я встретил там пожилого человека, который сидел на стуле Дэнни и, близоруко согнувшись, читал кипу научных журналов. Я вышел из библиотеки и бесцельно бродил по улицам, пока не пришло время возвращаться домой, для одинокого ужина.
На второй неделе сентября возобновились занятия, и на первом установочном собрании я обнаружил, что Дэнни сидит через несколько стульев от меня. Он выглядел худым и бледным и беспрестанно моргал. Пока регистратор объяснял, как нам надлежит выбирать курсы и записываться на них, я видел, как Дэнни медленно поворачивает голову ко мне, окидывает взглядом и отворачивается. Лицо его оставалось бесстрастным, он даже не кивнул в знак приветствия. Я сидел неподвижно, слушал регистратора и чувствовал, как наливаюсь яростью. Чтоб тебе провалиться, Дэнни Сендерс, думал я. Мог бы, по крайне мере, дать мне понять: ты в курсе, что я еще существую. Чтоб тебе провалиться, тебе и твоему папаше-фанатику. Я был так поглощен своим гневом, что перестал слушать указания (после собрания мне пришлось попросить одного из моих однокашников повторить их). Чтоб тебе провалиться, Дэнни Сендерс, повторял я целый день. Проживу без твоих пейсов и бороды, не проблема. На тебе, друг, свет клином не сошелся. Чтоб тебе провалиться, тебе и твоему чертовому молчанию.