Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Способны люди краснеть наедине с собой или нет, Люда краснела, то есть пылала. И это невозможно было объяснить никакой известной причиной, потому что лицо горело мучительно. Осторожно трогая щеки, Люда ощущала воспаление на ощупь, кожа стала горячая и будто дряблая… Неужели осязание обманывало ее?
Но то, что она увидела в зеркале, поразило ее так, что Люда не сразу, не в первое же мгновение испугалась.
Незнакомый с чудовищной рожей человек… Нет же, это была она, собственное ее отражение, зеркальное отражение того, во что она превратилась. Волосы не поседели, не изменились, не выпали — не постарели ни на одни день, все остальное уже не принадлежало ей. Глядело на нее белое в пятнах, раздавшееся вширь и одновременно обмякшее, утратившее определенность черт лицо. Глаза превратились в щелочки, придавая безобразной оболочке, под которой оставалась трепещущая Людина сущность, отстраненный вид. Все распухло и покрылось лепешками — плоскими блекло-белыми, словно они были наполнены прозрачной жидкостью, волдырями.
Пальцы мягко проваливались на вздутиях, так что страшно было нажать сильнее. А когда убирала руку, на щеке оставались вмятины.
— Мама родная!
Сердце обнял страх, в следующий миг она испугалась до дрожи, до потери самообладания.
Трясущимися руками Люда скинула майку и обнаружила, что проказа охватила уже все тело. На фоне красноватого раздражения расползались огромные волдыри.
Внезапно она сообразила, что Трескин чем-нибудь ее заразил.
Хотя… хотя неизвестно еще, существует ли в природе подобная зараза, страшная и губительная венерическая болезнь, которая сказывается так стремительно. Иначе эта болезнь была бы известна людям. Едва ли дело в Трескине, что-то в себе самой носила она страшно гнилое.
Однако непохоже было, чтобы она уже умирала. Ни головокружения, ни слабости в членах, ничего такого, что прямо бы предвещало наступление конца. Может, с этим живут долго. Уроды живут…
Прикосновение к волдырям казалось кощунственным действием, словно она трогала нечто стыдное и запретное.
От страха Люда просто забыла, что можно вызвать «скорую помощь». Когда она уверилась, что не умирает, главное побуждение ее было спрятаться.
Разложение… начавшись изнутри, выходило наружу, она разлагалась.
Что-то омерзительное она совершила.
Или это совершили над ней.
Путаясь от волнения, Люда надела майку и, чтобы не видеть тела, отошла от зеркала. Сделала несколько кругов по комнате и тогда вышла в прихожую, но и там нашлось зеркало… Ужас этот ей не приснился, он возвращался отражением.
Раздался звонок. Теперь это не имело ни малейшего значения. Под действием гнетущего беспокойства и потребности двигаться, не понимая зачем, она подошла к окну. По двору уходил Саша, и тренькал звонок. Этого не могло быть, и это было, но все это не имело ни малейшего значения. Они не существовали для нее, как она не существовала для них, только они, Саша и Трескин, еще не знали этого и домогались ее внимания, не подозревая, какое страшное действие оказало бы на них это внимание.
Ей захотелось умыться. Совсем. Смыть безобразную оболочку водой и мылом. В ванной она пустила теплую воду и начала осторожно смачивать лицо.
Где-то время от времени с нудным однообразием напоминал о себе звонок.
Зеркало висело тут же, под боком, зеркало не давало ей обмануться, но она не оставляла своего занятия — все поглотило исступленное желание очиститься. Пустив сильную струю, чтобы наполнить ванну, она быстро разделась и погрузилась в мягко обнявшее ее тепло. В зеленоватой воде продолжала она лежать, почти не двигаясь, когда обнаружила, что припухлый живот ее спал и тело как будто бы обрело собственные очертания. Обильно расплескивая воду, она потянулась к зеркалу — появилось лицо! Щеки горели розовым румянцем, но были это прежние ее щеки.
Это походило на чудо. Или на какую-то дурацкую издевку, словно кто-то задумал ее испугать, окунул с головой в страх и выдернул. Отлежав в теплой воде еще с полчаса, Люда не нашла на себе никаких следов проказы. Она поймала себя на том, что оглаживается перед зеркалом — наслаждением стало самое ощущение тела, чистого и ловкого.
Одевшись, Люда решила, что сегодня же, едва вернется мать и можно будет с ней переговорить, уйдет из дому. Замысел этот являлся ей неясной возможностью и раньше, но раньше в бесчувственном состоянии простая перемена места представлялась ей еще одной бессмыслицей в бессмысленном ряду всех прочих. И верно, что-то переменилось, раз преисполнилась она намерения бежать, верно, появилась надежда спастись — ведь бегство это все же спасение.
— Что ж, будешь звонить каждый день, — сказала ей вечером мама, не слишком настаивая на подробностях. В словах ее слышалась та покорная рассудительность, которая и радовала Люду в последнее время, и пугала.
А Майка приняла ее в свои объятия.
— Ты исхудала! — заявила она, торопливо отстраняясь за первым же поцелуем. — На тебе лица нет!
— Может, приляжете сразу? — в виде чрезвычайно робкого предложения сказала Майкина мама — очень маленькая сухонькая женщина с обеспокоенными глазами. Она только что оторвалась от плиты: на кухне с громким ожесточением что-то шкворчало. И это надо было признать чрезвычайным явлением, приняв во внимание, какая маленькая и незлобивая женщина произвела такую бурю.
Отец явился из гостиной, где гремел телевизор. Лысый человек с утопленными в круглой голове чертами лица. Мягкие обтрепанные штаны, неведомо как державшиеся под пузом, и ветхая майка в дополнение к брезгливой складке губ создавали законченный образ тирана в шлепанцах. Он выразительно хмыкнул, услышав предложение немедленно уложить гостью в постель, однако от замечаний на первый раз воздержался. Он смотрел на тоненькую Люду с сомнением, словно пытался соизмерить в уме необыкновенные душевные страдания, о которых уж заранее был поставлен в известность, с никчемными Людиными статями. Сомнения свои Николай Михайлович опять же не высказал, а немного погодя, позднее в тот же вечер, показался в мало помятом пиджаке — из уважения к девичьей стыдливости Люды. Стеснявший Николая Михайловича пиджак, который он надел прямо на линялую, в прорехах майку, привел его в отрывистое настроение, которое заставляло домашних держаться поодаль.
Младший Майкин брат, здоровенный обалдуй с розовым, не бритым от рождения лицом (что было уже заметно), начинал безудержно ухмыляться, едва задевал взглядом Люду; должно быть, он и сам сознавал неуместность преждевременного веселья, потому что старался изо всех сил взглядом на Люду не попадать.
— Ну, воспитанный, возьми сумку! — прикрикнула на него Майка.
Подруга провела Люду в крошечную комнатку с розовыми обоями и розовой, овально вырезанной занавеской на окне. Одним беглым взглядом Люда подметила, что в спаленке царил тот необыкновенный порядок, который редко бывает на исходе дня, если спаленка вообще обитаема.
— Здесь я живу, — объявила Майка с торжественностью, которая делала честь ее чувствам, но вряд ли оправдывалась самым характером сообщения. — Теперь это и твой дом, — закончила Майка.