Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Лебедь – фамилия, а Царевна – имя?
– Неправильно! – прыснула со смеху красавица. – У меня нет фамилии. Царевна – это титул. А Лебедь – это то, чем я в действительности являюсь.
– У тебя совсем нет имени?
– Нет.
– Плохо без имени. Непонятно, как… ну, например, молиться за тебя, – вздохнул Ганс.
– Можешь молиться за Аленушку. «Ганс и Аленушка» – неплохое название для сказки.
– Значит, Аленушка… Ты русская?
– Да.
– Откуда ты знаешь немецкий?
– Я не знаю немецкого.
– Но тогда на каком языке мы сейчас говорим?
– На всеобщем языке. На том языке, на котором все понимают всех.
– Ага, – кивнул Ганс. Он только сейчас заметил, что перестал заикаться. Очень странное, хотя и знакомое, церковное ощущение. Как будто во рту вырос новый язык – взамен старого. – Кстати, откуда ты знаешь, как меня зовут?
– Я слышала, как твои братья, – девушка кивнула в сторону берега, где за кулисами из камышей, ветл и вербы остервенело работали топором, – называли тебя Гансом.
– Они мне не братья. И даже не товарищи.
– Все люди братья. Все лебеди братья.
– Послушай, Аленушка, ты ведь, наверное, русалка? Угадал, да? Наши немецкие поэты много про вас писали – баллады разные, стихи.
– Нет же! Я не русалка, а лебедь, – отвечала девушка, как показалось Гансу, сердито. – Русалки – они ведь утопленницы, у них зеленая кожа, они пахнут тиной, дохлой рыбой. У русалок вздутые животы, отвисшие пустые груди. Русалки – лукавые и злые срамницы, чреслобесием одним живут. Видать, тем и любезны поэтам.
– Наши немецкие русалки совсем не такие! А впрочем… Знаешь, я все равно в нечисть не верю! – признался Ганс.
– Во что же ты веришь?
– В Бога, конечно!
– Ну, в Бога все верят, – Аленушка сделала торжественно-скучное лицо.
– Не скажи. В последнее время не все. Когда я хотел стать священником, отец сказал, что знает только одну настолько же дурацкую профессию – профессию трубочиста.
– Пошутил?
– Если бы! Слушай, у меня… когда я на тебя смотрю… появляются разные греховные мысли. Может, ты оденешься? Не холодно тебе?
– Гм… Обычно мужчинам нравится женская нагота… – с этими словами Аленушка стыдливо прикрыла одну грудку рукой, другую приложила к нежно оволошенному лобку и стала похожа на всех скульптурных афродит разом.
– Еще больше чем сама нагота мужчинам нравится воображать наготу, – заметил Ганс задумчиво.
Но не успел Ганс окончить свою мысль, как с берега послышались зычные крики Клауса.
– Ганс, черт тебя забери, ты что там, утонул? Га-анс! Иди сюда! Курить охота!
Тот мученически скривился и глянул на свою новую знакомицу, оставляя решение ее суду.
Аленушка посмотрела на рядового Бремерфёрде сочувственно, дотронулась до его плеча ледяными пальцами.
– Сходи, – сказала она. – Но только возвращайся.
На поляне, возле заваленного кое-как дерева, горел костер. Над огнем булькала пара чумазых солдатских котелков. Знакомая, умиротворяющая картина!
У огня на бревнах Глоссер, Хорнхель и Клаус молча давили вшей. Шинели расстегнуты, лица потные, сосредоточенные. Чувствовалось, все трое здорово выложились. «Да и топор, небось, затупили. А теперь злятся», – догадался Ганс.
Важно нахмурив лоб, Глоссер приблизил к губам два пальца, расставленных «викторией» – как будто поднося ко рту невидимую толстенную сигару.
Понятливый Ганс запустил руку в ранец и достал курево.
Физиономии Глоссера и Хорнхеля тотчас набрякли дружелюбием. Только Клаус, как видно, решил посостязаться в суровости с дикими германцами из древнеримских хроник.
– В последний раз тебя спрашиваю, заморыш. С нами плывешь? – спросил он грозно. Клаус был раздет по пояс и всякий мог видеть его тугие мускулы, любоваться здоровым лоском кожи, лишь возле запястий покрытой мелкими белесоватыми волосками. Настоящий арийский витязь – удивительно, почему не в гренадерах. С такого Самсона надо рисовать, который тысячу филистимлян перебил ослиной челюстью. А может и самого Хагена из «Нибелунгов».
– Так что, плывешь? – повторил вопрос Глоссер, плюгавый ученик автослесаря из Гамбурга. Несмотря на ранение, он работал за двоих.
– Н-нет.
– А лодку строить будешь?
– Н-нет.
– Может, ты и есть не будешь? – с нажимом спросил Хорнхель.
С этими словами фельдшер присел возле котелка, зачерпнул ложкой суп и изобразил пантомиму «райское блаженство».
У Ганса закружилась голова – от сытных запахов, от осознания того, как давно он ел в последний раз.
На коленях у Клауса появился ржаной, с бурой корочкой, ноздреватый хлеб. Рот Ганса затопило горячей слюной.
– Так что, есть будешь?
– Д-да.
– Поделимся, если отработаешь по-честному.
– Ты не думай, мы не жадные, – оправдываясь, сказал фельдшер Хорнхель. – Просто нам жить хочется. Скоро здесь будут иваны – слышишь как близко уже? И все тогда. Понимаешь? Все.
– Я очень х-хочу есть, – взмолился Ганс. – Дайте хотя бы один к-к-кусок хлеба. Х-христос говорил…
– Хочешь жрать – работай! – рявкнул неумолимый Клаус.
Вот и пришлось Гансу долбить дуб топором. Каждый удар отдавал свинцовой колотушкой в позвоночник, в затылок, в самую душу. Ломило спину и суставы. Из прикушенной губы сочилась на подбородок кровь.
Как ни странно, надолбил Ганс изрядно – с три ведра отменных дубовых щепок. Дно будущей лодки отступило вниз примерно на пол-ладони.
Наградой же ему был наваристый суп из местных красноголовых грибов с толстой штрихованной ножкой и плотного, величиной с мыло, куска желтого, лежалого свиного жира, который, как утверждал Клаус, является одним из основных продуктов питания русских.
– У них эта дрянь называется salo. Это ест даже Сталин!
Глоссер, Хорнхель и Ганс недоверчиво промолчали. Однако суп и впрямь получился ничего. Тем более, в котомке у Глоссера имелся кусок колбасы. Настоящей, немецкой колбасы кнокворст. И каждый шишковатый кольчик колбасы этой был в тот миг едокам дороже всей Великой Германии.
Но ужин кончился. И Ганс тайком посмотрел на свои часы, чудом уцелевшие в передрягах последних месяцев. А ведь Аленушка ждет его, наверное. А вдруг уже не ждет?
– Да что ты ерзаешь, понос у тебя что ли? – не выдержал Хорнхель.
– Н-нужно отлучиться.
– Подумаешь, какой вежливый. Мог бы и не предупреждать.
– Я н-надолго.