Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не пойду я к твоему Фришу! Не хочу их видеть!.. Слюнтяи. Я знаю их насквозь. Они этого не любят. Не хочу, чтобы они на меня так смотрели…
— Ну тогда пойдем в ресторан…
— В ресторан?.. А ты знаешь хоть, когда он, Новый год? По-сле-зав-тра! Ну в какой ресторан ты сейчас пойдешь? В любой сарай уже поздно…
— Куда-нибудь попадем… Не останемся же на улице. Это ведь невозможно…
— Вот именно. Все так просто… А деньги откуда? Ты ведь уже когда взял на праздник!.. Их же нету. Они на меня пошли, конечно, и спасибо… но их же нету. А в чем я пойду? О чем разговаривать… Не в чем мне идти. Ни с тобой, ни с ним…
— А зеленое?
— Не знаешь? А ведь, наверно, это тебе известно… В ломбарде. И тридцать первого срок. А ведь это единственное платье, в котором я еще хоть куда-то пойти могу. Ты ведь и это знаешь… Люблю… а вот ведь есть еще и платье! А ты ведь ничего, ничегошеньки не можешь. Даже не помнишь и не задумываешься для удобства — настолько не можешь. Люблю… а мне вот платье выкупить надо! Жизнь такая…
— Не надо! Только молчи… Я достану. Ты выкупишь…
— Прости, милый… я опять… я не хотела. Да и не в этом же дело! Я ведь и не хочу с тобой в ресторан-то ходить. Не с тобой это делать… Я с тобой дома хочу. Дома, понимаешь? Милый… ну чтоб мы были вдвоем, только вдвоем. И чтобы никто не мог прийти… чужой. Где он, дом?
— Достану! (С отчаяньем.) Достану я деньги!
— Ну где? Где, милый, ты их достанешь? Какой ты все-таки… Тебе ведь негде их достать… Ты понимаешь, «негде» — это ведь не только сегодня. Дело ведь не в этом. Мне ведь будет мало… Мне все равно будет мало — вот ведь ужас! Мне так хочется, например, летом с тобой на юг поехать. С тобой… Это уже не платье. Это-то невозможно?.. А я все равно ведь на юг поеду.
— И на юг мы поедем! (Почти со злобой.) Господи, неужели эти деньги… это такая ерунда! Ну если бы только деньги… Ну я работать пойду… Ну… достану наконец. Я знаю где. И ничего мне не будет. Десять тысяч по-старому — знаю где. И мы уедем. Этого же нам хватит. Даже на несколько месяцев хватит… Хватит, а? Хватит?!!
— Несколько?.. А потом? Нет, милый, нет. Ты прости меня. Ты не обращай внимания, когда я такая. Не слушай. Тут ведь столько подлого во мне — ты не представляешь… Это проходит. Ты не слушай… Ну, конечно, любимый, мы будем вместе. Что нам юг?! Ты кончишь институт — я подожду — что такого, на пять лет старше — ведь пустяки — бывает жена и на десять старше — и ничего… Не расстраивайся, ну, хороший мой… стоит ли из-за меня… Я ведь счастлива, счастлива, что у меня — ты! Я ведь не знала этого… Я злая, прости… Все будет хорошо. И Новый год справим, вдвоем справим! Я со зла сказала, а я уже договорилась: Нина уйдет в компанию, старик тоже к каким-то знакомым пойдет… и мы останемся вдвоем… Я только на час, на один только часик в «Асторию» сбегаю и вернусь… К тебе. Ну не сердись, ну пожалуйста, я ведь обещала… Я все подготовлю дома к встрече до этого. И вернусь в одиннадцать…
Он возвращался домой, глупо улыбаясь. Уверенно ставил ногу, и снег поскрипывал под ней уверенно. Фонари уже горели изредка, и прохожие попадались изредка, внимательные и торопящиеся. На Фонтанке было светлее, слева впереди грузно темнел Инженерный замок. На мосту же фонари были старинные, домиком, и Алексей почувствовал себя как бы в другом времени. И не в другом, а словно бы идет он по этому мосту тыщу лет, идет и идет: справа впереди белеют черные деревья Летнего сада — и все никак до них не дойти.
На пустой и полутемной Садовой у остановки притормозил, словно присел, автобус с одним пассажиром. Алексей мог бы добежать и успеть, но не побежал, успевать не стал. Не спеша шел. Улыбался глупо. Хотя где-то, быть может, и понимал, что автобус, наверное, последний и идти ему пешком до самого дома далеко. Но домой-то идти, обо всем забыв, было куда лучше. Пахло морозом и мандариновыми корками — Новым годом.
На Кировском мосту его продуло. И он перестал улыбаться. Ругал себя, что давно был бы дома, а вот не дома. И теперь уже автобусов не будет. И трамваев тоже. И тогда мама, платье, муж Аси, сессия — все это кружило над ним, мутило душу, и Ася уходила.
Вдруг пробежала непонятная одна собака, вдвое длинней обычной, от фонаря к фонарю, — тень собаки; ноги, тени ног — много; деловито перебежала от фонаря к фонарю, исчезла. Алексей рассмеялся.
И тогда подумал, что как же он так отвлекается и не чувствует уже так остро то, что должен и обязан чувствовать. Рад отвлечься на любую собаку. И почему он вообще так неостро и лениво чувствует, даже когда ему кажется, что остро. И думает тоже словно бы нехотя. Никакой в нем страстности…
И тогда он снова подумал о том, что полгода назад, когда у них началось с Асей, все было иначе. Он тогда и маялся, и не верил, и вот-вот должен был узнать что-то, что от него скрывалось, вот-вот понять все и решить. Он и тогда ждал часами на лестницах и в подъездах и вроде видел, как Ася уходила с кем-то другим, и вот-вот все должно было стать ясно — и тогда конец. Только еще одно доказательство — и конец. Никогда он так напряженно и маетно не жил, как в то время. Он и не подозревал, что снова и снова можно чувствовать то же самое и опять то же самое, но все сильнее и сильнее; это ему даже странным казалось. А когда вроде бы и доказательство появилось и обольщаться больше нельзя было, когда все наконец стало ясно и надо было решать, он вдруг перестал видеть, замечать, следить, больше того, он стал не видеть, не замечать, не следить. Потому что, если раньше он все твердил себе, что любовь требует веры, то есть правды и ясности, и не терпит обмана, то теперь любовь становилась выше ясности, и в неведении, в отказе от выяснений заключалась теперь вера или продолжение или гибель — кто знает? — его любви.
Так он шел, так он думал или не думал, потому что уже в который раз приходили к нему эти мысли: остроты прозрения в этом не было. И никогда не позволял он себе дойти до логического конца, а начинал думать о чем-либо другом, не об этом, словно смазывал, стирал резинкой набросок мысли, так что и не понять, и не вспомнить потом было… Так было, наверно, нужно, раз он хотел сохранить любовь, а средств для этого никаких не было, и мысль о необходимости какого бы то ни было дела, поступка, решения действием приводила лишь к ощущению дикой беспомощности и зависимости от всего, совершенно всего: родителей, института, жилплощади, денег, собственного иждивенства и мальчишества… Только к этому приводила, ни к чему другому, и все живое тогда помирало в его душе, а дороже всего было это живое. Да и думать об этом значило начинать примерять эти мысли не только к прошлому, когда он хотел все вот-вот наконец узнать и решить, но и к сегодняшнему — и тогда все рушилось. Потому что ничего ведь не изменилось за это время… Поэтому так думать он ни в коем случае не мог, он бросал мысль на полдороге — дальше яма, пропасть, шагать туда не хотелось, так уж привычен был механизм этой мысли и механизм ее избеганий, что и нельзя было уже говорить, что он так думал.
Он уже замерз. И тут, совершенно неожиданно — автобус — казалось бы, их больше не должно быть, — и Алексей вскочил в него.