Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дверь просунул голову секретарь, потом вошел и подлил нам кофе.
— Помню, Джези мне рассказал, что в Польше предпочитал фотографировать.
По его словам, запечатленную на снимках нищету, уныние или старость цензура предпочитала не замечать. И еще он рассказал, что когда-то фотографировал то ли в психушке, то ли в доме престарелых, и там была хорошенькая молодая медсестра, к которой он подкатывался, а она ноль внимания. Ну и однажды он не выдержал и ночью прокрался в ее комнатку. А она у себя на кровати совокуплялась с каким-то заросшим шерстью дебилом, получеловеком, который убежал, подвывая.
— В этом весь Джези, — обрадовался Деннис. — Дом престарелых или психушка… я знаю двух-трех писателей, которые этим бы ограничились, Билли Фолкнеру, к примеру, ничего больше и не понадобилось бы. Но Джези обязательно должен был втыкать эту свою правду о человеческой натуре, какое-нибудь извращение — пустяшное или посерьезнее. И критики очень долго подобные штучки ему прощали, сваливая вину за пристрастие к садомазохизму на Гитлера. Не сделай Джези такой бешеной карьеры, его не прикончили бы. Человек так уж устроен: не может смириться с успехом ближнего. Начинает вынюхивать, не попахивает ли чем, или, как в покере, требует открыть карты, а у Джези как раз было, что проверять.
Поначалу я ему немножко помогал… видишь ли, я покупаю души, а потом их перепродаю. В Нью-Йорке все готовы и душу, и задницу продать задешево, лишь бы побыстрее. Тебя мне всучили практически задаром, да и его я получил за гроши. А продал в подходящий момент, с прибылью.
Деннис поговорил по телефону с Филипом Ротом, Джоном Гуаре и Дарио Фо. Мы выпили еще кофе, и Деннис задумался.
— Понимаешь, я не так чтобы очень люблю свою работу… надоело… нет времени почитать что-нибудь стоящее, сплошь сценарии или пьесы, вариант за вариантом, но иногда удается получить удовольствие. Попадется, скажем, полное ничтожество, а я сделаю из дерьма конфетку, вознесу выше крыши и рад безмерно: мое тщеславие удовлетворено. Такое чувство испытывают женщины, подсовывая обществу кумиров, сотворенных из своих любовников. Это под стать шуточкам Всевышнего. Согласись, что у Бога адское чувство юмора, иначе он бы не сотворил, например, Гитлера. Гитлер, конечно, лузер — гляди, сколько евреев уцелело.
Деннис опять ответил на несколько телефонных звонков, кому-то помог, кому-то перечеркнул пару лет работы и поломал жизнь. Потом продолжал, еще больше расчувствовавшись:
— Нет, таких, как Джези, еще поискать надо. Дьявольски уродлив и безумно красив, дико жаден и абсолютно бескорыстен, очень хитер и ужасно глуп. Постоянно кем-то прикидывался, кого-то изображал, у него был незаурядный актерский талант. Я говорю не о роли в «Красных» Уоррена Битти[12], а в жизни… Будь он только актером, его бы, возможно, не затравили — актерам многое прощают, собственно, не очень понятно почему… Может, в общем и целом от них меньше вреда… Я чувствовал, что он чего-то боится, но боялся он осторожно, а бояться осторожно значит быть агрессивным, он и был агрессивным. Согласись, Джанус, мы, геи, гораздо мягче… А предпринимателя этого зовут Клаус Вернер. Джанус, солнышко, неужели я сумею на тебе заработать?
Снег шел несколько дней. Крупные тяжелые хлопья засыпали тротуары и мостовые. Людей и машин на Бродвее почти не было. Автобусы и такси осторожно ползли по скользкой ледяной корке.
— Ты веришь в сны? — спросил Клаус Вернер.
Я пробормотал довольно невразумительно: смотря какой сон… Конечно, в снах всегда есть что-нибудь интересное, что-то они означают… и так далее, в том же духе.
— А лучше бы верил. Ведь, в сущности, все началось с Машиного сна, который приснился ей в Москве, в маленькой арбатской квартирке. Ну и с того, что у меня сломался третий верхний зуб. Я ел сырокопченую колбасу, такую, знаешь, пахнущую костром, дымом и полем. Это было лет тридцать назад, кажется, в тысяча девятьсот восемьдесят первом, в самом начале. Я тогда много проектировал. Поехал в Москву. По делам. И заодно решил посмотреть коллекцию одного молодого дизайнера, его уже нет в живых, то ли застрелили, то ли умер от СПИДа. Не помню.
Мы с Клаусом уже второй час сидели в крохотном кафе на Бродвее, между Девяносто девятой и Сотой улицами. Местечко это называлось «Провинция», там пахло кофе, свежей выпечкой и пылью. Всего два столика у окна и несколько стульев перед висящим на стене длинным зеркалом. Сзади шумел большой холодильник, за стойкой стоял кофейный аппарат — когда-то, вероятно, сверкающий. На Верхнем Манхэттене таких мест теперь уже немного. В стеклянной витрине лежали французские песочные пирожные и круассаны, а из деревянной корзинки торчали свежие багеты. Хозяин, кажется, ирландец, приносил нам кофе и скрывался где-то в подсобке. На противоположной стороне улицы, почти невидимые в снежной мгле, высились два островерхих тридцатидвухэтажных дома. Мы, собственно, все уже обсудили, но тепло, кофе и снегопад за окном удерживали нас в этом маленьком уютном дупле.
— Тебе нравится мой пиджак?
Пиджак был из тонкого кашемира, черный, приталенный, на одной пуговице. Из левого кармана выглядывала обложка «Портрета художника в юности».
— Любишь Джойса?
— Нет. Почему ты спрашиваешь? — удивился Клаус Вернер. — Я и снег не люблю.
У него было усталое серое лицо и печальные круглые, посаженные чуть слишком близко к острому носу глаза; светлые длинные волосы тщательно зачесаны назад. Наверное, он их красил, потому что брови у него были черные. По-английски говорил почти без акцента, гораздо лучше меня. Мы в третий раз заказали два двойных эспрессо. Чашечки, украшенные японскими рисунками, были маленькие, кофе — на донышке.
— Не люблю я снег, — повторил он. — Тогда тоже всю Москву завалило. Я пошел с этим зубом к Соломону Павловичу. Он работал в правительственной клинике, но в квартире у него был нелегальный частный кабинет, очень неплохо оборудованный. Принимал Соломон Павлович только избранных. Я к нему попал по протекции солиста Большого театра, мы познакомились в Париже, он танцевал в «Лебедином озере» принца Зигфрида, кстати, блестяще. На банкет после спектакля пришел в тоненькой льняной рубашке, типа косоворотки. Я не удержался и спросил, сколько она стоит, — оказалось, такую прелесть в Москве можно купить меньше чем за две западных марки. В Мюнхене за нее содрали бы все пятьдесят.
Я не раздумывая предложил танцору стать моим партнером. В Москве он был богом, поэтому все переговоры с властями и фабрикой взял на себя. Бизнес шел отлично… Впрочем, вернемся к Соломону Павловичу. Ну и тип был! — Клаус неожиданно улыбнулся, почти не разжимая губ. — Маленький, толстенький, щеки, когда надо мной нагибался, тряслись как желе. Волосы черные, кудрявые, на макушке розовая лысинка. Латая мой зуб, мурлыкал шлягеры конца сороковых и заигрывал с молоденькой ассистенткой, у нее были нечеловечески длинные ноги. Он все делал очень быстро, а она с ленцой, белый халат едва прикрывал бедра, сапожки — выше колен. Помню, от нее замечательно пахло; добавь к этому бесстыжие глаза и безмятежную уверенность в будущем.