Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче, не эта гулящая Марина могла бы порассказать о том, какое выражение на лице было у матери, когда она белым днем упала в прихожей и захрипела на всю квартиру. Собственно, можно предположить, что это было банальное предсмертное выражение, благородное, восковое, неподвижное лицо, греческая маска трагедии с открытым ртом, только и всего. Вычитать на этом лице какое-либо другое выражение типа «спасите» или «не бросай ребенка» было невозможно, душа матери уже отлетела, а с этой душой и все заботы о девочке, все земные страдания насчет нее, все мысли о том, как будет развиваться брошенная девочка без отца, — все это ушло.
Марина, тем не менее, стала с годами примерная мать и вылизывает своих детей как кошка котят, а муж ценит в ней прежде всего благородную молчаливость и то, что она умелая любовница, так что тут все благополучно.
Муж нашелся, когда Марина ради денег и подальше от местной милиции поменяла свою двухкомнатную квартиру на меньшую, и пока все старые друзья не протоптали сюда дорожку, нашелся молодой мужик с Камчатки, который снимал комнату в том же самом подъезде и подсобил носить вещички. Марина ему сразу понравилась, и в тот же вечер, довольно скоро, он шутя перебрался ночевать к ней и так и прилип.
Что касается ее отца, то он бросил и ту семью, потом ушел и от новейшей жены и маленького ребенка, так что есть впечатление, что он так и не нашел идеального образа женщины, каждая по-своему становилась ему не мила, как будто он все думал о той, первой, которая лежала поперек маленькой прихожей с выражением тяжелого труда на лице, та единственная, которая умерла из-за него.
Одна женщина все жаловалась, каждый вечер за стеной та же музыка, то есть после ужина старики соседи, муж с женой, как по расписанию, как поезд, прибывают к пианино, и жена играет одно и то же, сначала печальное, потом вальс. Каждый вечер шурум-бурум, татати-татата. Эта женщина, соседка стариков, смеясь, всем своим знакомым и на работе рассказывала об этом, а самой ей было не до смеха. Всяко ведь бывает, и голова болит, и просто хочется отдохнуть, невозможно ведь каждый вечер затыкать уши телевизором — а у стариков все одна и та же шарманка, шурум-бурум, татати-татата.
Они, старики, и выходили всегда только вместе, чинно и благородно семенили в магазинчик, тоже по расписанию, раненько утром, когда взрослые, сильные и пьяные находятся на работе или спят, и никто не обидит.
Короче, со временем эта соседка даже узнала их репертуар, спросила довольно грубо, в своем шутливом стиле, столкнувшись с ними (они как раз шли в магазинчик во всем светлом и выглаженном, как на бал, она в поношенной панамке, он в белой кепочке, глазики у обоих радужные, ручки сморщенные), — че это вы все играете, здравствуйте, не пойму — то есть она-то хотела сказать «зачем вы все играете мешаете», а они поняли ровно наоборот, всполошились, заулыбались всеми своими ровными пластмассовыми зубками и сказали, она сказала, старушка: «Песня без слов из цикла Мендельсона и вальс какая-то фантазия Шопена» (тьфу ты, подумала соседка).
Но все на свете кончается, и музыка вдруг кончилась. Соседка вздохнула свободно, запела и завеселилась, она-то была одинокая брошка, то есть брошенная жена, вернее, даже не жена, а так, получила по разъезду однокомнатную квартиру, и кто-то у нее поселился, жил, приколачивал полку на кухне, даже кое-что купил для снаряжения уборной как настоящий хозяин, пришел с седлом в упаковке и поставил его на болты, приговаривая, что что же это за сиденье, сидеть нельзя. А потом вернулся обратно к себе к матери. И тут эта музыка каждый вечер за довольно тонкой, как оказалось, стеной, вальс Шопена и с ошибочкой в одном и том же месте, с запинкой, как у застарелого патефона, можно убиться. Телевизор же стоял у другой стены, а здесь был диван, как раз патефон оказывался каждый вечер под ухом. То есть слух у этой соседки обострился как у летучей мыши, как у слепого, сквозь весь грохот телевизора она различала проклятых Мендельсона и Шопена.
Короче, внезапно все кончилось, два дня музыка молчала, и спокойным образом можно было смотреть телевизор, петь или плясать, правда, кто-то отдаленно как бы плакал, как ребенок пищит выше этажами, но это тоже кончилось. «Ну и слух у меня», — потом сказала на работе эта соседка стариков, когда все выяснилось, то есть что этот писк был писк мужа старушки-пианистки, она была найдена не где-нибудь, а под мужем на полу, он уже, оказывается, давно лежал парализованный в кровати («а я-то думала нет, я вроде их встречала, но это было ведь давно?» — сама с собой продолжала этот рассказ молодая соседка), он лежал парализованный, а жена каждый вечер, видимо, играла ему свой репертуар под ухом у соседки, чтобы его, видимо, развеселить, а потом она как-то упала, умерла у его кровати, и он стал сползать, видно, к телефону и в конце концов рухнул на свою жену, и из этого положения все-таки позвонил как-то, квартиру вскрыли, оба они уже были неживые, быстрый исход.
«Ну и слух у меня», — жаловалась их молодая соседка всем подряд по телефону, вспоминая тот отдаленный писк или плач и рассчитывая то время, которое понадобилось (вечер и вся ночь и весь следующий день), чтобы старик дотянулся до телефона, это он пищал, старичок, видимо.
«Ну и слух у меня, — с тревогой думала соседка о будущих соседях и вспоминая про себя с любовью и жалостью Шопена и Мендельсона, — вот это были люди, образованные, тихие, пятнадцать минут в день шумели, и все, кто придет им на смену? И умерли с разницей в день, как в сказке, жили долго и умерли с разницей в день», — примерно так она думает, оглушенная тишиной, Шопен, Шопен и Мендельсон.
Майя из племени майя, то есть рожденная в мае, рожденная страдать (такое поверье), действительно пострадала безумно и по-сумасшедшему. То есть начала следить за мужем с большим успехом и далеко зашла в этом успехе, обнаружила тот пансионат, где муж, якобы уехавший на выходные в командировку (зубная щетка, бритва, но еще и полная сумка вещей, зачем?) — этот муж просто зарегистрировался как постоялец с женой, Майей, допустим, Б., то есть с ней самой, и провел с этой женой два дня, все совпало. Возбужденная этим успехом, Майя стала выуживать у общих знакомых имя той, поддельной Майи, своего двойника, и нашла некоторую Иру, женщину в полном расцвете тридцати с чем-то лет, черные глазки, тонкие ножки, пышные волосы, и дала ей по харе. Та сразу все поняла, дело происходило у этой Иры на работе, хорошо что Майя нагнулась над Ириным столом как простая посетительница, Ира начала оседать под стол, прятаться, но удар пришелся правильно, в глаз.
Вечером муж не пришел домой, хотя через день пришел и был страшен в своем молчаливом гневе, сказать ничего не мог, но слезы Иры и ее оторванные волосы стучались в его сердце как набат. Он, однако, ничего не предпринял, только перестал спать с Майей окончательно, хотя они пребывали в одной широкой постели, специально купленной как сексодром: муж уважал секс, чувствовал себя в нем на правильном пути и шел по этому пути усердно, хотя и без особых успехов, Майя маялась, притворялась как умела, и недалекий Б. принимал желаемое за действительное, но, видно, его глодала мысль о чем-то, если он нашел себе эту страстную Иру, у которой был изначально вид утомленный, как во время большой кровопотери, глазки полуприкрыты, кожа влажная и т. д. — сначала-то Майе показали эту Иру в театре и посадили за ней непосредственно, места в этом театре были всегда на выбор, люди туда не ходили, итак: Майя видела ее тело, белую кожу, пышный таз, узкую кисть, испытывая при этом страшное волнение до темноты в глазах. Майя была прирожденный, видимо, следопыт и сыщик и нашла свое призвание в слежке за мужем Б., она собирала материал о нем как бы с целью сообщить все это кому-то, неизвестно кому. Хотя зачем муж Б. был ей нужен, она всегда относилась к нему с легкой иронией, особенно к его работе на ниве кино (редактор на студии), неохотно слушала его бурные монологи по приходе со службы, его страстным обличениям коллег не доверяла, не желала быть с Б. заодно и часто становилась чуть ли не на позицию его врагов, говоря: «Ты это напрасно так сделал, они тебе не простят, к тому же они по-своему правы» и т. д.