Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже милосердный, как он был прав!
Дело было, разумеется, не в моей эрудиции, скорее интуитивно-эссеистической, нежели основательной. Видимо, Лев Львович почувствовал, как мало кто, мою безнадежную книжность, боязнь реальности, приверженность внутреннему миру, в котором так много уже было придуманного Парижа, что для подлинного едва нашлось бы место.
Но тогда слова Льва Львовича не спасли меня вполне. Довольный заработками, книжками и — что печально — собой, я уже как-то неприлично алкал Парижа. То высокое знание, которым обладал Пушкин, для которого и развалины Бахчисарая, и книги Вольтера равно способны были воссоздать так и не увиденные им миры, доступно лишь избранникам, к которым я отнюдь не принадлежал.
На будущий год я подал заявление непосредственно в Союз художников. Снова справка о здоровье (и снова по блату), снова характеристика с сакраментальным «в 1963 году был в Польше и Чехословакии, замечаний по поездке не имел». Именно так: «не имел». Спасибо партии. Любопытно, в каком законе присутствовала графа о «замечаниях по поездкам».
В те поры повсюду в советских учреждениях существовала очередь на дефицитные путевки в западные страны. Иностранные комиссии их распределяли. Не побывал хоть раз в стране «народной демократии», значит не может быть «рекомендован» в капиталистическую. Над этим распределением нависала тень незримых «кураторов». Кто-то был по определению невыездным, таких «не пускали» год за годом.
Потом вдруг пускали. Происходил «процесс» Кафки на уровне бытовой партийной бюрократии. Однажды уже оформленный в поездку почтенный человек (история из первых рук) прочел свою фамилию в газете. Оказывается, он «подписал» негодующее письмо голландским, кажется, властям. Там выдворили нашего шпиона, и вся группа «в знак протеста» отказалась от поездки. Естественно, письмо сочинили и опубликовали без ведома потенциальных путешественников.
Унизительно было еще и то, что оформляли, скажем, в Англию троих на два места, справедливо полагая, что одного, скорее всего, не пустят. Кого — не знали. А иногда и знали. Кроме того, не любили пускать знающих язык, а пустить знающего немецкий предпочитали, скажем, в Италию.
В этом смысле Союз художников оставался учреждением относительно либеральным. Это было особенно важно в пору, когда ситуация вокруг опять стала тревожной и беспокойной.
До осени 1964-го мы жили если не стабильно, то однообразно, с ощущением постепенного, но спокойного гниения.
Славословия, ордена и звезды героя для Хрущева, явное, но не объявляемое повышение цен, очереди, победы в космосе и поражения на земле, бесконечные «битвы за урожай», диковинные совнархозы, вспышки напряжения с Америкой и уверенное камлание на тему того, что скоро мы ее «догоним и перегоним» (в этой связи своевременной и смешной казалась новомодная надпись на заднем борту грузовиков — «Не уверен, не обгоняй!»), звезда Героя Советского Союза Насеру[4], глухие слухи о расстреле в Новочеркасске (1–2 июня 1962 года), указы о смертной казни для «расхитителей социалистической собственности» и за валютные операции. И медленная, но весьма ощутимая реабилитация Сталина.
Н. С. Хрущев на выставке товаров легкой промышленности в Москве. 1964
12 октября 1964-го запустили новый «трехместный» космический корабль «Восход»: Комаров, Феоктистов, Егоров (сейчас уже известно, что полет был авантюрой: в такой же аппарат, как гагаринский одноместный «Восток», посадили троих, причем без скафандров, шли на преступный, вероятно, риск). Когда они были еще в полете, с космонавтами поговорил Хрущев. А на земле их встретило уже «коллективное руководство» — Брежнев с Косыгиным и Подгорным.
Хрущева сняли. Ощутимо пахло комплотом, правда обошлось без крови, и это было удивительно: Хрущев стал первым руководителем, снятым, но не репрессированным. Все же что-то изменилось вполне. И, сколько мне известно, с тех пор ни один крупный политик после отставки репрессирован не был.
О Хрущеве много писали профессиональные историки и политологи. Его заслуги и ошибки не мне и не здесь перечислять. Но свое место он занял и в сознании пассивных либерально мыслящих интеллектуалов, к которым я причисляю и себя. Речь не об оценках, но, если угодно, о некоем «историческом ощущении». А про серьезную историческую оценку — что говорить: палач, как и все в сталинском «малом круге».
Когда верноподданный пенсионер констатировал: «Вы доходчивый народу», — в том была своя охлократическая правда. Самым гениальным историком-профетистом оказался Евгений Львович Шварц. Никому не приходило в голову, что на смену Дракону придет Бургомистр, на смену палачу и тирану — разбитной, душа нараспашку, не менее жестокий, но «доходчивый народу» хитрец. Могли ожидать новой тирании, анархии, моря крови, но ведь не этого же! А Шварц догадался.
Сталина почти не видели, он был безмолвен и таинствен, как статуя Будды, редкие его высказывания несли гибель, иногда надежду, всегда — страх, ничего человеческого в нем не оставалось. А этот — живой, подвижный, говорил много и попросту, часто импровизировал, и очевидные глупости и пошлости, которыми бывали пересыпаны его длинные речи, свидетельствовали именно в пользу того, что он — «доходчивый народу». Над ним много смеялись. «Можно ли завернуть слона в газету?» — спрашивало «армянское радио». «Можно. Если в газете напечатано выступление Хрущева». Речи его становились все длинней. Он говорил живо, но безграмотно, страшно увлекался очевидной ерундой, вел себя на высоком посту как заурядный хам, часто казался дурачком, но дураком не был.
Умный, хитрый и необразованный — такие нравятся большинству. Другие были не лучше, но их невежество и жестокая грубость оставались в кремлевских кабинетах, а суждения выплывали на полосы газет в отполированном и обезличенном аппаратом виде. Здесь — все на виду, «публичный политик», сказали бы мы сегодня, — он обожал показываться на телевидении, сниматься в кино. Первым из «вождей» стал ездить за границу, производил там впечатление (за границей любят чудаков), и о каждой поездке снимался фильм! Иностранные корреспонденты взахлеб писали о встречах с ним, о его манерах и привычках, статьи перепечатывались у нас, мы узнавали, что, принимая журналистов, он «был очень хорошо одет — в сером костюме с галстуком беж», что завтрак он «начал с черного хлеба и простокваши», что жену его зовут Нина Петровна, а дочь его Рада замужем за журналистом Аджубеем (что дало последнему возможность, став шефом «Известий», превратить скучнейшую газету в нестандартную и единственную читаемую, со множеством фотографий) — «Не имей сто рублей, а женись, как Аджубей», «Околорадский жук». Ныне, в пору свободы слова, избыточного (и приблизительного) знания о людях и парада сплетен, трудно понять, как отрадны были эти наивные детали жизни и острóты касательно тех, кого тогда еще не научились называть «элитой».