Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего не изменилось! На пороге книжной лавки, лениво уткнувшись мордой в замерзшие лапы, лежала старая облезлая собака.
— Да это же Шам! Я узнал его — это Шам! Мой добрый Шам! — воскликнул Рультабийль и позвал: — Шам! Шам!
Собака поднялась и повернулась к нам, прислушиваясь к голосу Рультабийля. С трудом сделав несколько шагов, она подошла к нам вплотную, потом безразлично вернулась на свой порог. — Это он! Но он меня не узнал, — проговорил Рультабийль.
Репортер увлек меня в круто спускавшийся вниз проулок, посыпанный острой щебенкой; я чувствовал, что друга лихорадит. Вскоре мы остановились перед церковью иезуитов; ее паперть украшали каменные полукружия, что-то вроде перевернутых консолей, принадлежащих к архитектурному стилю, который не прибавил славы XVII столетию. Толкнув низкую дверцу, Рультабийль провел меня под красивый свод, где в глубине, на камнях пустых склепов, стояли великолепные коленопреклоненные мраморные статуи Екатерины Клевской и герцога де Гиза Меченого.
— Это часовня коллежа, — вполголоса сообщил молодой человек.
В часовне никого не было. Мы быстро прошли через нее, и Рультабийль осторожно открыл слева еще одну дверь, ведущую под навес.
— Пошли, — тихонько сказал он. — Пока все идет хорошо. Мы вошли в коллеж, и привратник меня не заметил. Он непременно бы меня узнал.
— Ну и что в этом дурного? В этот миг мимо навеса прошел лысый человек со связкой ключей в руке, и Рультабийль отодвинулся в тень.
— Это папаша Симон. Как он постарел! И волос совсем не осталось. Осторожно! Сейчас как раз должны подметать в младшем классе. Все на занятиях. Опасаться нам некого — в привратницкой осталась лишь мамаша Симон, если только она еще жива. Но в любом случае она нас не увидит. Постойте-ка! Папаша Симон возвращается.
Почему Рультабийль хотел остаться незамеченным? Почему? В самом деле, я ничего не знал об этом парнишке, а думал, что знаю все. Он удивлял меня буквально каждый час. В ожидании, пока папаша Симон освободит нам путь, мы с Рультабийлем незаметно выскользнули из-под навеса и, пробравшись за кустами, росшими во дворике, оказались у низенькой кирпичной стены, откуда открывался вид вниз, на просторные дворы и здания коллежа. Словно боясь свалиться, Рультабийль схватил меня за руку.
— Боже, тут все переменилось! — хрипло прошептал он. — Старый класс, где я когда-то нашел ножик, разрушен, дворик, где мы прятали деньги, перенесен дальше. Зато стены часовни на месте! Наклонитесь ниже, Сенклер: видите дверь в нижней части часовни? Она ведет в младший класс. Сколько раз я входил в нее, когда был маленьким! Но никогда, никогда я не выходил из нее таким счастливым, даже на самые веселые перемены, как в тот раз, когда папаша Симон пришел за мной и повел в гостиную, где ждала Дама в черном! Боже, только бы там ничего не изменилось!
Рультабийль высунул голову и взглянул назад.
— Нет! Смотрите, вон гостиная, рядом с часовней. Первая дверь справа. Туда она приходила… Когда папаша Симон спустится вниз, мы пойдем в гостиную. Это безумие, мне кажется, я схожу с ума, — сказал он, и я услышал, как у него стучат зубы. — Но что поделать, это сильнее меня. Одна мысль о том, что я увижу гостиную, где она меня ждала… Я жил лишь надеждой ее увидеть, и, когда она уезжала, я всякий раз впадал в такое отчаяние, что воспитатели опасались за мое здоровье. Я приходил в себя, лишь когда мне заявляли, что если я заболею, то больше ее не увижу. До следующего визита я жил лишь памятью о ней да ароматом ее духов. Я никогда отчетливо не видел ее лица и, надышавшись чуть ли не до обморока запахом ее духов, помнил не столько ее облик, сколько аромат. После очередного визита я иногда в перемену проскальзывал в пустую гостиную и вдыхал, благоговейно вдыхал воздух, которым она дышала, впитывал атмосферу, в которой она недавно была, и выходил с благоухающим сердцем… Это был самый тонкий, нежный и, безусловно, самый естественный и приятный аромат в мире, и мне казалось, что никогда больше я его не встречу — до того дня, когда я сказал вам, Сенклер, — помните? — во время приема в Елисейском дворце…
— В тот день, друг мой, вы встретили Матильду Стейнджерсон.
— Да, — дрогнувшим голосом ответил Рультабийль. Ах, если бы я знал, что у дочери профессора Стейнджерсона от первого брака, заключенного ею в Америке, был сын, ровесник Рультабийля! А ведь мой друг ездил в Америку и там, должно быть, понял все! Если бы это знал и я, тогда мне стали бы наконец ясны причины волнения, страдания и странной тревоги, с которыми он произнес имя Матильды Стейнджерсон здесь, в коллеже, куда приезжала когда-то Дама в черном.
Через несколько минут я осмелился нарушить молчание:
— Вы так и не узнали, почему не вернулась Дама в черном?
— Да нет, я уверен, что она вернулась. Но я-то уже уехал.
— А кто вас забрал?
— Никто — я сбежал.
— Зачем? Чтобы отыскать ее?
— Нет, нет, чтобы скрыться от нее, Сенклер! Но она-то вернулась! Уверен, что вернулась!
— Должно быть, она очень огорчилась, не застав вас больше здесь.
Рультабийль воздел руки к небу и покачал головой.
— Откуда мне знать? Кто может это знать? Ах, как я несчастен… Тс-с, папаша Симон! Он уходит! Наконец-то! Скорее в гостиную.
В три прыжка мы оказались на месте. Гостиная представляла собой обыкновенную, довольно большую комнату с дешевенькими белыми занавесками на голых окнах. У стен стояли шесть соломенных стульев, над камином висели зеркало и часы. Комната производила довольно унылое впечатление.
Войдя в гостиную, Рультабийль с выражением почтения и сосредоточенности обнажил голову, словно оказавшись в каком-то священном месте. Покрасневший, смущенный, он двигался мелкими шагами и вертел в руках свое кепи. Затем повернулся ко мне и заговорил — тихо, даже тише, чем в часовне:
— Ах, Сенклер, вот она — гостиная. Потрогайте мои руки — я весь горю, я покраснел, верно? Я всегда краснел, когда входил сюда, зная, что увижу ее. Конечно, сейчас я бежал, запыхался, но я не мог больше ждать, понимаете? Сердце стучит, как когда-то… Послушайте, я подходил вот сюда, к двери, и в смущении останавливался. Но в углу я замечал ее тень; она молча протягивала ко мне руки, и я бросался к ней в объятия, мы целовались и плакали. Это было прекрасно! Это была моя мать, Сенклер! Но она мне в этом не признавалась, напротив: она говорила, что моя мать умерла, а она — ее подруга. Но она велела называть ее мамой, она плакала, когда я ее целовал, и я понял, что она — моя мать. Знаете, она всякий раз садилась в этом темном уголке и приезжала всегда на закате, когда света еще не зажигали… Вот тут, на подоконнике, она оставляла большой пакет в белой бумаге, перевязанный розовой ленточкой. Это были сдобные булочки. Я обожаю булочки, Сенклер!
Больше сдерживаться Рультабийль не мог: облокотившись о каминную доску, он разрыдался. Немного успокоившись, он поднял голову, взглянул на меня и печально улыбнулся. Затем, совершенно без сил, опустился на стул. Я не осмеливался заговорить с ним. Я прекрасно понимал, что разговаривал он не со мною, а со своими воспоминаниями.