Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На переходе в отрочество в Пушкине обнаружились контрасты, вполне типичные для его возраста и вызывавшие столь же типичное беспокойство близких. Вообще для всех, искавших потом в его характере черты исключительности, он открывался скорее усиленным проявлением здоровья и нормы, – способной удерживать разнообразие. Подруга бабушки оставила наиболее известный его портрет той поры: «Старший внук ее, Саша, был большой увалень и дикарь, кудрявый мальчик лет девяти или десяти, со смуглым личиком, не скажу, чтобы приглядным, но с очень живыми глазами, из которых искры так и сыпались… Не раз про него говаривала Мария Алексеевна: «Не знаю, матушка, что выйдет из моего старшего внука: мальчик умен и охотник до книжек, а учится плохо, редко когда урок свой сдаст порядком; то его не расшевелишь, не прогонишь играть с детьми, то вдруг так развернется и расходится, что его ничем не уймешь; из одной крайности в другую бросается, нет у него середины. Бог знает, чем все это кончится, ежели он не переменится».
Что касается стихов, то ими он тоже не слишком выделяется из обычая. Писали все: отец, дядя, писала сестра (тоже по-французски) – по сохранившимся образчикам не хуже брата, отчего имела полное право «освистать» его опыт комедии «Похититель», за то, что «бедняга автор списал его у Мольера» (стоит отметить, что эта первая из эпиграмм Пушкина была адресована себе). Стихи были языком салонного времяпровождения, одним из условий принадлежности к обществу; им свободно владели дамы; например, по словам современника, «племянница Хераскова А. П. Хвостова, подражая слогу Карамзина, написала премиленькую безделку: «Камин», который лежал на всех столах гостиных и кабинетов и который все с удовольствием читали» (Пушкин его поминал). «Для юношей и девушек, намеревавшихся блеснуть воспитанием». Стихи были столь же обязательны, как и музицирование.
Правда, маленького Пушкина уже отличали в этом самостоятельность и целеустремленность. Его не останавливают ни жестокая критика, которой подверг его шутливую поэму «Толиада» («Tolyade») гувернер Русло, имевший свои претензии на сочинительство, ни наказания матери, которой тот же Русло пожаловался на нерадивость воспитанника.
К моменту отъезда в Петербург мальчик стал известен среди сверстников и их родителей как имеющий «дар стихотворства». В нем отмечают даже критическое отношение к поэтическим вкусам времени. Вспоминали, как на вечере у тех же родственников Бутурлиных его окружили девочки с просьбами вписать что-либо в их альбом; он смешался. Тогда некто из близких знакомых, желая его подбодрить, прочел в доказательство его таланта какой-то уже известный его «катрен»; сделал он это в принятой в те времена торжественной манере высокой речи. «Певец-дитя» тут же убежал; его нашли в библиотеке графа, разглядывающим переплеты «сафьяновых фолиантов» и «в глубоком недовольстве собой».
«Поверите ли, этот господин так меня озадачил, что я не понимаю даже и книжных затылков». Между прочим, в доме Бутурлиных нашелся другой, непохожий на Русло, гувернер Реми Жилле (по-русски Еремей), который предсказал Пушкину великое будущее: «Дай Бог, чтобы этот ребенок жил и жил; вы увидите, что из него будет».
Скудость сведений о детстве Пушкина объясняется не просто тем, что мало кто такое будущее за ним предполагал. Дух времени вообще не жаловал детский возраст. Россия на переходе в XIX век жила нетерпением, желанием участвовать в общих переменах мира. Детство именовалось не иначе как «ребячество», а Пушкин добавлял еще «непростительное». Это потом, в совсем другую эпоху, хотя и расположенную рядом, Лев Толстой скажет: «счастливая, счастливая невозвратная пора детства». Возвращаться туда в пушкинские времена никому не приходило в голову. Тот же Толстой, оглядываясь назад, видел в пушкинской поре всеми силами рвущихся из детства юнцов, вроде Пети Ростова. У Пушкина эти состояния передает вопрос жене старого «премьер-майора» в начале «Капитанской дочки»: «А сколько лет Петруше?» После чего сразу забываются и змей, и сладкие пенки варенья, а младенец сразу становится взрослым. Показательно, что у Пушкина в произведениях мы можем встретить на ходу помянутый «мальчишек радостный народ», некоего Ваньку в «Станционном смотрителе», которому тоже сказано: «Полно тебе с кошкою возиться», бегло обрисованного «шалуна лет девяти» Сашу в «Дубровском», но ни одного полновесного детского характера. Детей, разумеется, любили, но считаться с ними в стремительно менявшейся большой жизни не находили возможным, усматривая в них, со своим основанием, человеческую незрелость. Сохранилось следующее пушкинское суждение: «Злы только дураки и дети». Высшим благом признавали молодость, которую рекомендовалось не упустить («береги честь смолоду»), и зрелость.
Сами дети это понимали, были того же мнения, и остро переживали свое положение. Юный Пушкин не составлял среди них исключения, но явился скорее как и во многих других случаях, продвинутым вперед правилом. Стремление поскорее проскочить детство, набрав, что успеешь, для жадно ожидаемого дела, стало важнейшей причиной того, почему ни он, ни его близкие, подробностями его детских лет особенно не интересовались.
Вполне вероятно, что то же произошло бы и с отрочеством, если бы на его дороге не встал Лицей – совершенно новое для своей эпохи учреждение.
Анна Керн
В начале лета 1825 года (между 15 и 20 июня) в Тригорское явилась Анна Петровна Керн – наиболее прославленная после Н. Н. Пушкиной из женщин в пушкинской биографии.
Александр Пушкин
В лице Керн навстречу Пушкину шел достойный соперник в «науке страсти нежной» от другой половины человеческого рода, чего он не знал и как будто не предполагал, что такое может быть. Если в первые дни после сближения с ней он еще находил возможным в духе привычного в своем кругу молодечества писать Н. Раевскому, что «у женщин нет характера; у них бывают страсти в молодости; вот почему так легко изображать их», то за какую-то неделю ему пришлось убедиться, насколько прав был его эпиграф к «Онегину» – относительно «чувства превосходства, быть может мнимого», – и признать: «я так наглупил, что сил больше нет», «проклятый приезд, проклятый отъезд», «я вел себя с вами, как четырнадцатилетний мальчик».
В Керн можно было бы видеть предшественницу таких выдающихся женщин в судьбе русской литературы, как Авдотья Панаева – гражданская жена Некрасова, подруга Достоевского и затем на короткое время жена Розанова Аполлинария Суслова, М. Ф. Андреева, баронесса М. С. Будберг и другие, если бы не одно решающее отличие: она была лишена какого-либо честолюбия или претензии на общественную роль или влияние. Сила