Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это были все драгоценности Федора Михайлова.
С женой он расстался давно. Не вынес ее гулянок, ее наглых хахалей. Она была жива, по его словам, где-то еще жила; спилась совсем. Квартиру она продала и прокутила тоже давно. Двое детей выросли в аду – и уехали искать рай, укатили жить своей жизнью в другие города.
Еще на них – со всех сторон – глядели картины.
Они были яркие, как самоцветы.
Они плыли и звали. Вспыхивали и гасли.
Они обнимали – и отпускали на свободу.
Как это он повторял ей всегда: «Любовь – это не привязка, а свобода. Она не вовне, а внутри. Любовь – истина, а все остальное – подделка».
И картины его, без слов, это же говорили ей.
Когда он успел зажечь свечи? Все эти огарки, обломки, огрызки былого света?
Пока она, смеясь, нюхала пустую рюмку, глядела в пасть горящей печки, грела руки, закидывала голову, поправляла волосы? Пока что-то сбивчивое, веселое говорила ему, бормотала, шептала, вспыхивала внезапным, играющим смехом? Но свечи все уже горели, уже пылали, уже трещали и рассыпали по подвалу яркие, золотые, медные, медовые искры, уже бились красными и синими птичьими хвостиками огненные языки, и это был маленький, подвальный, нежный праздник света: он всегда устраивал его ей, когда она к нему приходила. Как заклятье огня. Как освящение. Как обещанье.
Церковный. Дикий. Языческий. Зимний.
Языки свечей как кисти, обмакнутые в золотую краску.
Огонь, огонь, Бог есть огонь, может, и правда?
Они стояли, пили водку и ели, не понимая, что стоят. «Что же мы стоим, сядем давай!» – завопил он, и тогда они сели. Свечи трещали. Огни горели, плыли в их веселых, косых от водки и поздней радости глазах. Он сел на колченогий стульчишко, Мария села ему на колени. Привалилась спиной к его груди. Горячая грудь какая, как печка.
В подвале было тепло, жарко. Он щедро натопил печку к ее приходу.
Ждал…
«Всегда ждет. Или – чувствует, когда приду?»
Он нежно прикоснулся губами к ее шее, к затылку. Взял в рот, как конь – овес, теплые от ее кожи хрусталины ее маленьких бус.
– Ну что?.. Опьянели мы с тобой?..
– Немножко…
– Хорошо тебе?..
– Да… Очень… Я с тобой – сама своя.
– Я знаю.
Тихо, вкрадчиво цокали часы.
Время… время…
– Может… останешься на ноченьку?..
Она прижалась щекой к его небритой, горячей щеке.
В подвале пахло печкой, плесенью и красками.
– Нет.
– Ты же хочешь!..
– Да. Но пойду.
Она тихо встала с его колен, и он поддержал ее осторожно и свято, как хрустальную. «Хрустальный мой, – подумала она, – драгоценный мой… нежный мой, такой нежный, заброшенный, сирый, заросший… Я ведь одна у тебя…»
– Ты же знаешь, что когда я ухожу, я все равно остаюсь, – пробормотала она уже пьяным, неслушным языком, глотая пьяные, светлые слезы.
Когда Мария одевалась, Федор закурил. Он курил, отдувая дым в сторону, к печной вьюшке, наблюдал, как она застегивает сапоги, ищет пальцами пуговицы куртки, и глаза его тоже блестели.
– Когда ты уходишь, будто руку мою отрезают, будто ногу, – бросил он.
Мария взяла его ладонями за щеки, приблизила лицо к его лицу и сказала, глубоко, как в озеро, заглядывая ему в глаза:
– Душа моя обнимает твою душу. Люди телами обнимаются и любятся, а мы – душами. Это бывает так редко. Этого, наверное, почти не бывает. Всем нужна постель. А мне нужно сердце твое. А тебе – сердце мое.
Он наложил губы на ее губы, вдохнул в нее воздух, и она весь выпила его, вобрала.
На улице уже мела метель. «Работы будет завтра», – подумала Мария и подняла воротник куртки. Не качайся, ступай ровно, так, вот так.
4
Ключом от дома она открыла домашнюю дверь.
Петьки дома не было.
Не успела она подумать: где же шляется? – как за дверью застучало, загрохотало, и сначала загремели в дверь кулаками, потом истошно зазвенел звонок. Мария распахнула еще незапертую дверь. Она еще в куртке перед зеркалом стояла, не успела снять.
Чьи-то руки втолкнули, вывалили на нее тяжелое, шаткое тело. Тело стало падать, и она подхватила его на руки, и только потом поняла, что это ее сын.
– Петька! – крикнула Мария, и перед глазами у нее пьяно потемнело. – Петька! Кто тебя избил!
На Петре живого места не было.
Синяки. Кровоподтеки. Ссадины.
Кровища хлестала из перекошенного, как в глумливой ухмылке, рта.
– Мама, – сказал Петр нутром, утробно, – мама, ты не… Мама, зубы вставлю…
– Что с носом?!
– Уже вправили, – выхрипнул он.
Мария доволокла Петра до дивана, уложила. Вернулась к двери, заперла ее.
Бросала одежду прямо на пол, резко, грубо сдирая ее с себя. Пустила холодную воду в каморке, где стояла ванна на чугунных лапах.
Крикнула оттуда:
– Кто тебя?!
Петр молчал.
Мария намочила полотенце в холодной воде, подошла к лежащему на диване Петру, обтерла ему лоб, руки, расстегнула куртку, рубаху, обтерла грудь. Плакала. Слезы сами лились.
– Мама, – сказал Петр кровавым ртом, – мама, от тебя водкой пахнет.
– Кто тебя, скажи…
Она рыдала уже в голос.
Петр двинул рукой и застонал. В заплывших синяками глазах у него плясала, как метелица, ярость и злоба.
– Это тебе не твои книжные герои, мать. Это… жизнь.
ИЗ КАТАЛОГА Ф. Д. МИХАЙЛОВА:
«На картине «Лотос» живописца Федора Михайлова изображен роскошный, ярко светящийся гигантский цветок. На густо-синем, почти черном фоне, символизирующем черную равнодушную пасть бесконечной Вселенной, вспыхивает бело-золотой костер. Языки его огня, отсвечивающие то алым, то парчово-золотым, то нежно-розовым, то снежно-синим, напоминают лепестки распускающегося лотоса; здесь, у Михайлова, космический цветок сакрален, он одновременно – и священный небесный огонь, и знак живой любви, обреченной на смерть и несущей чистую радость, вспыхивающей между двумя бесконечностями, между тьмой и тьмой – до рождения и после ухода из красоты и ужаса бытия».
ИНТЕРМЕДИЯ
ГЛЯНЦЕВЫЙ ЗАВТРАК. МОДНАЯ ПОМАДА
– Я сегодня в та-а-акой бутик съездила, па-адруга!.. в а-бал-денный… Там такое бельецо купила, закачаешься… От Армани, конечно же, это же мой дружочек, да-а-а-а… Где?.. Ну, долго объясня-а-а-ать… Мы с тобой съездим туда… ну, хочешь, завтра? Завтра я не позирую, и эфира с Сашульчиком нет, и вообще завтра гуляй, Вася!.. вот и съездим. А знаешь, кого я там встретила?.. Ни за что не догадаешься!