Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подтянутой и бойкой Тамар было слегка за двадцать, она вечно болтала о своих планах на выходные, о том, до чего маленькая у нее съемная квартира. Ее жизнь складывалась совершенно невообразимым для меня образом. Волосы у нее были такими светлыми, что казались седыми, и она носила их распущенными — не то что аккуратные локоны матери. Тогда я оценивала каждую женщину — жестко, бесстрастно. Измеряла взглядом крутизну грудей, воображала, как они будут выглядеть в разных непристойных позах, жадно пялилась на чужие голые плечи. Тамар была красоткой. Она заколола волосы пластмассовым гребнем, похрустывая шеей, то и дело мне улыбаясь.
— Жвачку хочешь?
Я вытащила из серебряных оберток две засохшие пластинки. Сидя рядом с Тамар, скользя ляжками по виниловому сиденью, я чувствовала нечто граничащее с любовью. Только девочки могут внимательно друг друга разглядывать, это у нас за любовь и засчитывается. Девочки замечают ровно то, что мы выставляем напоказ. Именно так я и вела себя с Тамар — откликалась на ее знаки, на прическу, на одежду, на аромат ее духов L'Air du Temps, словно одно это и было важно, словно в этих символах как-то проявлялась ее внутренняя суть. Ее красоту я принимала на свой счет.
Когда мы, хрустя гравием, подъехали к дому, она спросила, можно ли зайти в туалет.
— Конечно, — ответила я, отчасти мне даже льстило, что я приму ее у себя дома, будто какого-то высокопоставленного гостя.
Я проводила ее в приличную ванную комнату рядом со спальней родителей. Тамар глянула на кровать, сморщила нос.
— Покрывало уродское, — прошептала она.
Еще секунду назад это было просто родительское покрывало, но теперь я резко подхватила с чужого плеча стыд за мать, за безвкусное покрывало, которое она купила и которому еще как дура радовалась.
Я сидела за обеденным столом, вслушиваясь в приглушенные звуки из туалета — как Тамар писала, как шумела вода. Тамар долго не выходила. А когда наконец вышла, что-то изменилось. Я не сразу поняла, что она накрасилась маминой помадой, и, заметив, что я это заметила, взглянула на меня так, будто я помешала ей смотреть кино. Ее лицо так и горело предчувствием новой жизни.
Больше всего на свете я любила фантазировать про лечение сном, о котором прочла в “Долине кукол” [4]. Доктор в больничной палате погружает тебя в тот самый затяжной сон, о котором так мечтала крикливая, отупевшая от демерола бедняжка Нили. Лучше и не придумаешь — пока надежные, бесшумные аппараты поддерживают в теле жизнь, мозг преспокойно спит в водичке, как золотая рыбка в аквариуме. Через несколько недель я просыпаюсь. И даже если жизнь снова вернется в прежнюю безрадостную колею, у меня останется хотя бы эта крахмально-белая полоса небытия.
Предполагалось, что школа-пансион меня исправит, подхлестнет. Родители, даже с головой уйдя в собственные раздельные жизни, все равно были мной разочарованы, недовольны моими средними оценками. Я была самой обыкновенной девочкой, и это-то и оказалось для них самым большим разочарованием: я не блистала талантами. Я не была красавицей, чтобы мне сходили с рук средние оценки, у меня не было ни мозгов, ни внешности — нечему было склонить чашу весов. Порой меня охватывали ханжеские порывы — учиться получше, прилагать побольше усилий, — но, разумеется, все оставалось по-прежнему. Казалось, мне противостояли какие-то неведомые силы. Кто-то оставил открытым окно возле моей парты, и я весь урок смотрела, как дрожит листва, — вместо того чтобы заниматься математикой. Потекла ручка, поэтому я не могла ничего записать. Все мои умения оказывались бесполезными. Я могла надписывать конверты пузырчатыми буквами и рисовать улыбчивые рожицы на клапанах. Варить кофейную жижу, а потом с самым серьезным видом ее пить. Безошибочно настраиваться на радиостанцию с вожделенной песней, словно медиум — на голоса мертвых.
Мать говорила, что я похожа на бабушку, но я подозревала, что она выдает желаемое за действительное, хочет вселить в меня неоправданные надежды. Бабкину историю я знала, ее повторяли машинально, как молитву. Гарриет с финиковой фермы в Индио, которая из выжженной солнцем глуши попала прямиком в Лос-Анджелес. Влажные глаза, мягкий подбородочек. Мелкие зубки, ровные и слегка заостренные, будто у необычной и прекрасной кошки. В студии ее носили на руках, кормили яйцами и взбитыми сливками, а точнее — вареной печенью и пятью морковками, именно такой ужин на моей памяти бабка съедала каждый вечер, когда я была маленькой. Когда она закончила карьеру, семья залегла на дно в Петалуме, на просторном ранчо, где бабка выращивала выставочные розы, прививая их по Бербанку, и держала лошадей.
После бабкиной смерти мы жили на ее деньги — отдельное государство посреди холмов, хотя до города можно было добраться на велосипеде. Но наша удаленность была скорее психологической — став взрослой, я все недоумевала, отчего же мы жили в таком уединении. Мать ходила перед отцом на цыпочках, да и я тоже. Он глядел на нас искоса, советовал есть побольше белка, читать Диккенса или дышать поглубже; он пил сырые яйца и ел соленые стейки, в холодильнике у него всегда стояла тарелка говяжьего тартара, к которой он прикладывался по пять-шесть раз на дню. “Внешний вид отражает внутреннее состояние”, — говорил он, делая гимнастику на японском коврике возле бассейна — сажал меня на спину, отжимался пятьдесят раз. Это казалось каким-то волшебством — вот так взмывать в воздух, сидя по-турецки. Мятлик, аромат остывающей земли.
Если с холмов спускался койот и лез в драку с псом — злобное, захлебывающееся шипение, от которого у меня бежали мурашки по телу, — выходил отец с ружьем и койота убивал. Тогда казалось, что все вот так просто. Лошадей я срисовывала из учебников по карандашному рисунку, заштриховывала им графитовые гривы. Обводила по контуру рысь, тащившую полевку в пасти, в острых клыках природы. Потом я пойму, как же мне всегда было страшно. Как у меня сосало под ложечкой всякий раз, когда мать оставляла меня с нянькой, Карсон, от которой пахло какой-то сыростью и которая всегда садилась не на тот стул. Как мне вечно рассказывали, что мне было весело, а я никому не могла объяснить, что нет, не было. Даже счастливые минуты были чем-нибудь да омрачены — вот отец смеется, а потом я с ног сбиваюсь, чтобы успеть за ним, потому что он уже ушел далеко вперед. Мать кладет руку на мой пылающий лоб, а затем — отчаянное одиночество болезни, мать куда-то исчезла, и я слышу, как она говорит с кем-то по телефону незнакомым голосом. Поднос с круглыми крекерами и остывшей куриной лапшой, желтоватое мясо торчит из-под пленки жира. Галактическая пустота, которая уже тогда, даже в детстве, казалась сродни смерти.
Я даже не задумывалась о том, чем себя занимала мать. Что она сидела, наверное, в пустой кухне, за столом, от которого пахло затхлой тряпкой, и ждала, когда я примчусь из школы, когда вернется домой отец.
Отец целовал мать с такой формальностью, что нам всем делалось неловко, отец оставлял на крыльце пустые пивные бутылки, куда заползали осы, и по утрам колотил себя по голой груди, чтобы укрепить легкие. Он до упора заполнял грубую реальность своего тела, из его ботинок торчали плотные рубчатые носки, перемазанные пыльцой от кедровых саше, которыми он перекладывал белье в комоде. Отец, который вечно, шутки ради, изображал, будто глядится в капот как в зеркало. Я сберегала новости, чтобы было о чем ему рассказать, перебирала дни в поисках хоть чего-то, что его заинтересует. Только став взрослой, я поняла, как странно, что я знала о нем так много, а он обо мне — как будто и ничего. Я знала, что он любил Леонардо да Винчи, потому что тот родился в нищете и открыл солнечную энергию. Знала, что он по одному звуку мотора может угадать марку автомобиля и что, по его мнению, названия деревьев должны знать все. Ему нравилось, когда я соглашалась с ним насчет того, что бизнес-колледжи — это сплошное надувательство, или поддакивала, если он объявлял предателем подростка, который разрисовал свою машину пацификами. Однажды он сказал, что мне нужно научиться играть на классической гитаре, хотя на моей памяти он сам только и слушал каких-то декоративных ковбоев, которые пели о желтых розах, притопывая изумрудными ковбойскими сапогами. Он считал, что не добился успеха только из-за своего роста.