Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пустота, и дороже нет.
И дороже нет несбывшейся героини. И, возвращаясь на набережную, быть и не сбыться ею, юно дышать в староватом районе, кирпичном и цеховом. Вот-вот сбудется любовная сказка, вот-вот напишется еще одна московская сказка, вспорхнет еще одна недавняя школьница. Опять мне нужна история, и она трепещет, она обещает, она радостно плачет и ведет меня набережной на юг. Не кончается гребешок деревьев, нежно разрежающий свет, не кончается ожидание пикника, утро, приветствие издали.
Я спустилась по гранитным ступеням к самой воде. Недалеко от гранитной площадки сходили в воду кусты ракиты. Боковым зрением на граните рядом с собой я как будто увидела собаку, повернулась – собаки нет. И не было. Значит, хочется подсознательно, чтобы кто-то тоже стоял. Вдруг сзади захлопало по воздуху, и туда, где померещилась собака, спикировал пеликан.
Улетел он из зоопарка? Из частного зверинца? Из цирка-шапито?
Он стоит на граните, чуть переступает, совсем не приземистый, вытянутый белоснежным, мелко-рифленым кувшином. Серо-голубые лапы, клюв зимней небесной розовости. Какие большие и строгие глаза, с ярко-желтым белком. «Баба-птица», – произношу я, вспомнив храмовое его имя. Так спокойно и мудро звучит, что можно даже не вслух. Я говорю: «Баба-птица», будто прошу о чем-то.
Мне вправе не верить, но я верю своим глазам. Как никогда, сейчас я верю всей себе целиком. Произносящей без связок, одними губами: «Баба-птица». Рукам, которые понимают, что нельзя дотронуться. Пряди, влезшей во взгляд. Пригретой солнцем щеке. Куда-то толчками на месте плывущей густой воде. Не может быть лжи в присутствии бабы-птицы.
Мне кажется, он видит меня. Он летел издалёка, этим и объяснима его посадка, раз он просто стоит, не чистя перьев, устало потупившись. Он подходит поближе к краю, легко отталкивается и выбрасывает чернопалые крылья. Они низко несут на ту сторону.
Башня Симонова монастыря похожа на запечатанную глиняную бутыль.
Улица Лобанова скромна и пуста. В тени школа. Улица заворачивает резко, свет ударяет из-за угла, не в глаза, а в грудь. Теплый простор. Металлическая искристая свежесть. Склон, в неглубокой тарелке мигает вода, поблескивает утлое громадье вдоль берега. Кожуховский пруд в начале проспекта Андропова. Трасса. Светлый шум скорости. Близкое прозрачное небо.
Я спустилась пологим склоном к собачьей площадке на берегу. Узкая тропа набережной, вдоль нее путаются кусты. Можно спуститься и ниже – с тропы-набережной на заасфальтированную кайму пруда. Тут сидят рыболовы (всегда хочется сказать «рыбаки»). Я не спускаюсь ниже.
Меж изящными пеналами наверху (над водой дома почему-то всегда вытягиваются) и прудом – как назвать эту землю, пробел в памяти города, зеленый брак на карте? Редкой рощей? Сушится белье на веревке.
У тропинки на пне сидит человек. За спиной у него плетеный короб. В землю упирается дорожная палка, за другой конец ее держатся большие бледные руки. Он высокий, худой, в темной куртке и темных джинсах, в матерчатой шапке, напоминающей скуфью. Но и шапка мягче, и нет бороды на впалых щеках.
Он смотрит вперед, а впереди у него другой берег пруда и трасса. Я прохожу мимо и взглядываю на его обувь. Шнурованные ботинки из кожи или заменителя, не новые, но и не стоптанные. Он в начале своей дороги?
Он в начале моей.
И, пройдя уже совсем мимо, я догадываюсь, что он – это ты. Я поворачиваюсь вся назад и смотрю на него в надежде притянуть взглядом взгляд человека с коробом. Он сидел здесь до рыбаков и до пруда, и всегда в начале пути. Одиссей снаряжался в плавание, и северный безземельный крестьянин сидел на пне у дороги перед тем, как одним из товарищей взойти на борт. Черно-белый Ван Гог, ковыль, галки. Начало пути, не имеющее начала. Зачем короб вместо холщовой сумы. Скажи мне, нечерноземный и неземной.
Неделю спустя, когда 47-й трамвай проезжал платформу «ЗИЛ», я вновь увидела человека с коробом. Он шагал вдоль рельс, с коробом за плечами. Я вспомнила, как называется плетеный короб для ношения за плечами: кузов. И вдруг близость завода ЗИЛ заиграла, как река на солнце. Та самая бедная громоздкая река, что просвечивала за железнодорожьем.
В Коломенском она легкая, а берег в круглых белых былинных камнях. Русская борзая стояла в воде, полоща длинную бахрому, и, выйдя, не отряхнулась, как все собаки. Я проводила глазами борзую и ее хозяина, глаза вернулись на другой берег, не усадебный и вообще непонятный, деревенский и жидкий, где привязана лодка, и сразу узнала. Он обогнал меня. Человек с кузовом стоял там, держась за ремни, точно геолог или турист на старом фото. Палки при нем не было.
Он стоял еще минуту, и, пока он не ушел в глубь суши, я смотрела на него.
Я поняла, что могу встречать его там, где есть какая-то связь с водой.
Через пару дней я вновь ехала на 47-м, но не сошла у метро «Коломенская», а поехала дальше, в глубь Нагатинского затона. По фарватеру Судостроительной улицы, сквозь район-полуостров. У пересечения с Якорной, на тротуаре, живой памятник, полосатый ялик, из которого мачта торчит великанской спичкой. Ялик выбросило на берег, а улицы затонули. Затонули дома с продуктовыми магазинами, без кафе. Затонул сквер с трамвайным кругом в середке.
Ласково приунывшая, нерасторопная жизнь.
Дома серого кирпича с подъездами в оправе из лепных лоз. Вот витрины хозяйственного магазина, полуциркульные, с архивольтами, слишком пыльные и просторные, и как будто обязывающие, но оформленные по-домашнему, флаконами из-под шампуня и бывалой резиновой хрюшкой. У магазина тяжелые, из дерева и стекла, с замками, крашенные темно-красной масляной краской двери.