Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Quantum mutates…[2] Мне следует признать это, согласившись с поэтом. Многое изменилось с тех пор, дети мои.
Теперь портреты юных учеников, показавших себя на конкурсе, печатают в газетах, их называют великими, поют им дифирамбы, хотя бы после своего триумфа они не сказали ни единого значительного слова! Это настоящая слава, этакий скромный апофеоз!
В 1859 году нас не славили так. Но провидение, которое часто называют призванием, уже стояло на пороге. Один из моих друзей, ныне живущий, чему я несказанно рад, доставил мне лучшие уроки. Он был не таков, как множество моих более поздних приятелей: не из тех, кто постоянно нуждается в вас, но исчезает, едва вы заговорите о своей нужде; и не из тех, кто станет защищать вас от нападок лишь затем, чтобы продемонстрировать свои чувства и передать вам же обидные слова, что о вас говорились. Скажу однако, что есть у меня и такие друзья, кто оставался рядом в минуты печали и разочарования.
Театр Лирик на бульваре Тампль взял меня в оркестр исполнять партию на литаврах. Со своей стороны, Штраус-отец, руководивший бальным оркестром оперы, доверил мне барабаны, литавры, треугольник и прочие ударные инструменты. Мне было очень тяжело бодрствовать по субботам с полуночи до шести утра, но в итоге я получал восемьдесят франков в месяц! Я был богат, как банкир, и счастлив, как сапожник.
Основанный Александром Дюма-отцом под именем Исторического театра, Театр Лирик создавался силами Адольфа Адана. Я жил тогда в доме номер 5 на улице Менильмонтан в огромном доме, похожем на город. Моими соседями за стеной были клоуны и клоунессы из цирка «Наполеон», который находился в самой непосредственной близости к нам. По воскресеньям я позволял себе роскошь, разумеется, бесплатную, послушать публичные концерты, которые давались там под руководством Паделу. Это происходило, когда зрители, скученные в душном зале, начинали кричать: «Дайте воздуха!» — и открывались форточки третьего этажа. Со своего насеста (другое слово тут трудно подобрать) я бешено аплодировал исполнению увертюры к «Тангейзеру», «Фантастической симфонии», музыке моих богов — Вагнера и Берлиоза.
Каждый вечер около шести часов (спектакли начинались рано) я приходил на улицу Фоссе-дю-Тампль, неподалеку от своего дома, к служебному входу в Театр Лирик. Левая сторона бульвара Тампль тогда представляла собой не что иное, как бесконечную вереницу театров. Таким образом я проходил задние фасады Акробатов, Пти-Лазари, Театра комедии, Императорского цирка, театра Тэте. Кто не знает, каким был Париж в 1859 году, с трудом может это себе представить. Улица Фоссе-дю-Тампль, куда выходили служебные помещения, была настоящим двором чудес[3], где на плохо освещенном тротуаре встречались актеры и актрисы всех этих театров. Блохи и бактерии наполняли тут воздух. И даже в нашем Театр Лирик фойе для музыкантов служила старая конюшня, куда время от времени ставили лошадей, исполнявших «роли» в исторических пьесах.
Но за все это меня вознаграждало не слабеющее день ото дня наслаждение занимать свое место в прекрасном оркестре, которым управлял Детофф. Ах, эти репетиции «Фауста»! Какое невыразимое счастье я испытывал, когда из угла, куда меня поместили, я мог пожирать глазами нашего великого Гуно, руководившего занятиями со сцены. Сколько раз потом, выходя вместе с заседаний в Институте (Гуно жил на площади Малерб), мы говорили о времени, когда «Фауст», выдержавший уже более тысячи представлений, вызывал горячие споры в прессе, но ему уже тогда аплодировала публика, которая редко ошибается. Vox populi, vox Dei![4]
Вспоминаю я также о том, как в составе оркестра принимал участие в представлениях «Статуи» Рейера. Что за чудесная партитура! Какой головокружительный успех! Мне кажется, я все еще вижу Рейера, который, обманув бдительность пожарных, курит бесконечную сигару. От этой привычки он не мог отказаться. Однажды я слышал его рассказ о том, как, находясь в комнате аббата Листа в Риме, где все стены были увешаны картинами на священные сюжеты с изображением Христа, Пресвятой Девы, ангелов, он выпустил целое облако дыма, которое затянуло все помещение. В ответ на его деликатную попытку извиниться, спросив, не мешает ли великому аббату курение, он получил следующий ответ: «Нет, оно здесь вместо фимиама».
На тех же условиях я получил на шесть месяцев разрешение замещать одного из моих товарищей в оркестре Итальянского театра (в зале Вентадур, ныне Банк Франции). Я слышал там блистательную мадам Миолан-Карвальо в «Фаусте», которая пела выше всяких похвал, трагических певиц Пенко и Фреццолини, певцов Марио, Грациани, Делле Седие, комика Цукини! Сегодня, когда последнего уже нет в живых, мне очень напоминает его наш Люсьен Фюжер из Опера Комик: та же вокальная сноровка, тот же комический талант.
Однако приближалось время конкурса в Институте. Пока мы находились в Институте, нам нужно было оплачивать еду и пользование инструментом в течение 25 дней. С этой неприятностью мне удалось справиться. Впрочем, я предвидел ее заранее. Тех небольших денег, что оставались у меня сверх расходов, хватить не могло, и я, последовав одному совету (интересно, советчики сами бывали в роли плательщиков?), отправился на улицу Блан-Манто со своими золотыми часами. Они находились в моем жилетном кармане постоянно, со дня первого причастия. Но весили они, должно быть, немного, ибо за них мне дали лишь… 16 франков. Все же и эта невеликая прибавка оказалась кстати, я заплатил рестораторам все, что требовалось.
Расходы на фортепиано были столь непомерны — 20 франков! — что я решил от них уклониться. Это далось мне тем легче, что я никогда не использовал его при сочинительстве. Я не подозревал, что мои соседи, стуча по клавишам своего фортепиано и распевая во весь голос, доставят мне немало неудобств. Я был лишен возможности уйти, равно как и отвлечься, ибо инструмент у меня отсутствовал, а акустика на чердаке, где мы помещались, оказалась редкостная.
Возвращаясь по субботам с собраний в Академии изящных искусств, я часто бросаю печальный взгляд на зарешеченное окошко моего жилища, которое видно справа, в глубине двора Мазарини. Да, мой взгляд печален, ибо за этими старыми