Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жора был вполне беззлобным бойким мужиком, шугануть бабуську любил – это он называл «вывести гуся», то есть выворачивал претензии «Илинишны» таким образом, что она начинала чувствовать себя неправой и виноватой не только в конкретной какой-то мелкой неурядице, но и глобально. Например, старушка Георгию, как она его официально называла, ставила на вид, насколько он безобразно и неряшливо ест, не вычищает из раковины съедобное мусорное крошево, что способствует размножению тараканов. «А что, Илинишна, ты-то небось жопу у станка перед зеркалом рвала, пока я по детдомам-то ошивался? Нас там аккуратности не учили, знаешь, да и на зоне у каждого своя ложка за голенищем имелась, а таракан тоже личность, он по крайней мере мне не тыкает в мое “непотребство”, он такой же урка, как я!» – заворачивал Жорка таким тоном, что Марина Ильинична столбенела, судорожно глотала успокоительные капельки и приходила плакать к моей бабушке: «Что ж, виновата я, что у меня жизнь иначе сложилась? А и правда, что я на него – что он в жизни видел, кроме сволочей да губителей, ах, вот из-за нас, сытых и спокойных, родятся на свете такие поганцы – слишком хорошо мы жили, Валечка, теперь такой вот заслуженный конец моему спокойствию…»
Через некоторое время соседства с бывшим уркой Марина Ильинична уже оперировала такими понятиями, как «вывезти базар» или «въехать в дуб» («Кто проигрывает в споре – тот не вывозит базар, а кто не вывозит базар, въезжает в дуб», – поясняла она бабушке). Воевали они в шахматном порядке. Жорка притащил в кухню телевизор – Марина Ильинична на полную мощность врубала радиоточку, Жора терпеть не мог старушкиного кота Зяблика и назло ей завел ворону, назвал Муркой. Ворона Мурка орала целыми днями дурным голосом, а Зяблик стал сходить с ума и отираться возле Жоркиной комнаты, напрочь игнорируя призывы хозяйки и стремясь изничтожить источник звука. Жорка раз привел к себе кореша, чтобы культурно посидеть по случаю праздника Великой Победы, – соседка немедленно вызвала милицию. «Ну ты гнида, Илинишна, – ругался Жорка, – ну че я те сделал-то?! Я тя не трогаю, кажется, кота твоего гнойного ногами не пинаю, в цветы твои поганые не ссу, че ты докапываесся-то?!» «Илинишна» в ответ извела немедленно все растения на кухне и заодно стала уносить из туалета свое персональное сиденье, потому что ей раз привиделось, что Жора («Фекалиями! Собственного производства фекалиями!») написал на нем слово из трех букв, правда она признает, что была без очков, не очень разглядела, но на всякий случай мгновенно потащила «седадло» под воду и с остервенением оттирала его щеткой и содой, так что был ли то морок или правда – так мы и не узнали. Еще ей казалось, что чай у нее чем-то воняет, она подозревала Георгия в том, что он что-то подсыпает ей в кашу и Зябликово молоко, ей повсюду, включая плохую погоду и низкое давление, мерещились какие-то специальные Жоркины козни. Бедная старушка врезала в дверь еще два замка и чутко прислушивалась – выжидала, когда Жорка уйдет из дому, и только тогда выходила, стала есть у себя на подоконнике – стола у нее не было, – и даже завела ночной горшок, чтобы только лишний раз не показываться днем в общем коридоре.
Безусловно, Марина Ильинична от этих новых реалий собственной жизни стала тихо съезжать с катушек, она сама это признавала и во всем винила Георгия. Единственным местом спасения от безобразника, который курит в туалете, громко и фальшиво поет под радиоконцерты и никогда не моет в свое дежурство дверной коврик, был все тот же храм для глухонемых на окраине города. Марина Ильинична стала ездить туда все чаще, она не была у исповеди и не причащалась, просто отдыхала душой среди негромких людей.
Самое интересное, что этот бывший зэк совершенно не казался ни гадким, ни страшным, такой серенький дядечка, смешно улыбался во всю железную пасть и ямочки на щеках улыбались тоже. Он не был ни чудовищем, ни сволочью – просто неухоженным одиноким мужиком, и к соседке относился вполне снисходительно и по-доброму. Но что-то такое в самом его статусе и существовании так возмущало душу Марины Ильиничны, что каждый ее следующий рассказ и жалоба на «безобразия бескрайние» уже казались даже мне, семилетнему ребенку, какими-то карикатурными, гротескными, ненастоящими и нестоящими. А Марина Ильинична яростно накручивала себя и сообщала шепотом уже вовсе какие-то фольклорные небылицы. Бабушка поила ее коктейлем из пустырника и валерьянки, советовала не вступать с «поганцем» ни в какие беседы, кроме бытовых. «Ведь он же не пьет, дворья не водит, ну что тебе еще», – увещевала бабушка.
И вот в одно прекрасное утро Марина Ильинична, как обычно с самого раннего утра двумя автобусами и тремя станциями метро добравшаяся до храма, к своему полному ужасу обнаружила соседа Жорку, метущего церковный дворик возле трапезной – он поступил туда на службу, прибился наконец. Надо сказать, «поганец» тоже был удивлен – он-то не знал, куда «Илинишна» ходит почти каждый день. Эта встреча, видимо, запустила в душе старушки какие-то необратимые процессы, – возможно, она не смогла смириться с фактом, что из всех храмов, улиц, бульваров и площадей города Москвы ее личное исчадие ада покусилось на единственное место, где она чувствовала себя от него свободной. Марина Ильинична пошла на него с криками «Гусь! Гусь! Сюда пролез!» – и схватилась за горло, стаскивая с головы «мантильку». Жорка испугался и подхватил обмякающую «Илинишну», звал на помощь, но, хотя подстанция «Скорой помощи» находилась буквально через дорогу – уже не успели.
Так ее и не стало, бедной балеринной старушечки, у которой что-то такое сломалось в душе, что не позволяло ей существовать на одной территории с невредным, в общем, мужиком. На поминках, которые для подъездных бабулек Жорка устроил сам на собственные деньги, он горевал больше всех, много пил, потом как-то разом всех выгнал, не вышел несколько дней на работу… ну а потом проспался, собрался и постарался вернуться в обыденную свою колею. До следующей посадки оставалось ему полгода – украл в храме оклад с иконы, который сняли для реставрации.
Дело было в конце 1997-го. Как-то вечером раздался звонок в дверь, дома я была одна, сдерживая брешущую собаку (миттельшнауцера Герду, даму нервную во всех отношениях), отворила дверь. На пороге оказался пожилой человек лет шестидесяти пяти, больше всего напоминавший помятого жизнью Деда Мороза. Косясь на псину, он сказал дословно следующее:
– Здравствуйте, уважаемая! Я – бомж. Меня зовут дядя Паша. Не будете ли вы так добры – разрешите мне взять ваш дверной коврик для ночлега?.. У меня есть средства для обработки… вот, пожалуйста… – показал какое-то условное Фейри. – А кроме того, раз в неделю Красный Крест устраивает нам помывку, вот, гляньте… – показал справку. – Обязуюсь возвращать каждое утро в семь…
Голос у него был такой хороший – уютный глуховатый басок. Седая борода, смуглый, морщинистый, очки на носу. В общем, я не нашлась с отказом, еще пара соседей тоже разрешили брать ему эти самые коврики. Родители не были против, хотя мама ужасно смущалась – он жил возле батареи на лестнице, окно над батареей смотрело прямо в окно нашей кухни. Вот, говорила мама, как некрасиво – он, наверное, видит, как мы тут в тепле едим-сидим, а он…
По дяде Паше можно было проверять часы. В 23.00 ковриков не было, в 7.00 они были. Постепенно к нему все привыкли, выносили еду, книги и газеты – он очень любил читать, одежду, какие-то старые одеяла и диванные подушки. Он все принимал с благодарностью и достоинством. На моей памяти никогда больше ничего не попросил. Где он прятал все свое добро – никто не знал, возможно, где-то на чердаке, но суть в том, что в 7.00 он уходил из подъезда на промысел – собирал всякий утиль. Мама несколько раз с ним разговаривала коротко, выяснилось, что он сиделец, сидел долго, за убийство на бытовой почве. Вернулся в свою деревню под Волоколамском – а дома не обнаружил: дом сгорел, жена с сыном переехали куда-то, никто толком сказать не мог куда, а они ему не писали вообще. Пытался наводить справки, но махнул рукой – ему негде было жить и не на что есть. Дальше он пытался оформить пенсию и опять-таки не смог насобирать какие-то нужные бумажки. Короче, никому в целом свете не было до него дела, выходит. Он подался в Москву…