Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом была премьера. Фильм не прошел незамеченным, ударив в какую-то болевую точку. Ожесточенные споры о нем неделями сотрясали Интернет. Предмета для статей (преимущественно разгромных) хватило на полгода. Девяносто девять процентов публикаций составляла нешуточная критика. Шквал критики… Волков? Ничего святого! Евтушенко? КГБ! Агент! Чушь! Враки! Никчемный сценарий! Девочка (то есть я) не справилась с материалом! Море ошибок! Не может быть, чтоб поэт ничего не сказал о Путине! Цензура! Заказ сверху! Как смели? Как осквернили! Неумное кино…
Развернулся немыслимый ад. Триумф с отрицательным знаком. Любое публичное обсуждение превращалось в балаган. Острота достигла такой силы, что в какой-то момент в приличной компании было неприлично затрагивать эту тему, как в хорошем обществе не принято говорить о политике. На фоне такого «задымления» лишь один журналист (Инна Ткаченко и «Искусство кино», спасибо!) связался со мной, чтобы «с ланцетом и пинцетом» узнать детали, понять соотношение сил и вдумчиво всё расставить на свои места.
От всего этого было нестерпимо душно. Внутри возникали сложные химические реакции. Поэтому попытка овладеть искусством молчания казалась мне единственной формой спасения. Много дней я не подходила к телефону, потом обнаружила в нем автоответчик с голосом ЕЕ, запись была оставлена сразу после премьеры.
Поэт звучал растерянно… Говорил спасибо, что, в общем, потрясен… говорил, что пока не понимает, как это все пережить… что получился неожиданный для него самого градус откровения, на который он даже не рассчитывал… не понимал, что это может быть большим кино огромной силы и оно застало его врасплох… что надо посмотреть, как будут теперь развиваться события… что ему позвонил Эрнст Неизвестный со словами восхищения, говорил, что плакал, хвалил его за смелость. У меня, помню, перехватило как-то в горле.
К тому моменту ЕЕ был мне уже не посторонний. Конечно, я прожила с фильмом тяжелый год и имею право на сентимент. Но дело не в том. За тот год я вдруг освободилась от плена стереотипов своего поколения – снобистского вируса скепсиса относительно Евтушенко… При такой точке обзора он был по-настоящему большим, чрезвычайно интересным в своей неоднозначности; его совершенно не обязательно было судить или крепко прижимать к сердцу, чтоб обнаружить у него множество прекрасных стихов, которые перестали знать etc…
На моих внутренних картах изменились масштабы. Стокгольмский синдром? Нет. Дзэн нового уровня с пониманием собственного «бедного невежества былого»…
Оказалось, что через два, три, четыре года про фильм не забыли, его продолжают цитировать. В воздухе что-то ощутимо менялось. И отношение к фильму со временем стало дрейфовать в диаметрально противоположную, позитивную сторону. ЕЕ – больше не нафталиновый персонаж из прошлого. Его смерть – как это часто случается в России – сотворила еще большую метаморфозу: он снова стал великим национальным поэтом.
Все эти годы за мной оставался долг. Еще в 2012-м я пообещала СВ, что из записанного материала мы с ним сделаем книгу. Но сначала за нее было больно браться, потом внутренний ресурс был исчерпан… Теперь, когда наконец дело сделано, вместо привкуса горечи есть понимание причастности к большому и нет ничего, кроме благодарности СВ и ЕЕ за мудрость и опыт.
«Что вас всегда утешает?» – «Понимание единственности жизни, Аня». Запомнила этот вздох ЕЕ. И еще запомнила, каким будничным был последний момент… После финальной съемки я помогла поэту зачехлить экзотический пиджак, упаковать реквизит – книжки, разложенные на столе, собрать его маленькую тряпичную сумочку, с содержимым которой я была хорошо знакома: пластмассовая тонкая расческа, капли в уши, перевязочные материалы… Он всё это небрежно сгреб, перевесил сумку через плечо, как-то спешно попрощался – торопился на лекцию, был его понедельник – и вышел, опираясь на трость, за дверь. «Пока!»
И вот по мере удаления ЕЕ от меня во времени глубина резкости того кадра, оставшегося лишь в памяти, всё возрастает… убеждая в одном: жизнь – все-таки удивительное собрание заблуждений.
Волков: Евгений Александрович, вы знаете, сколько у меня книг с вашими автографами? Больше двадцати. Вы когда-то за один присест их все надписали жене моей Марианне, когда она вас фотографировала. Она мне рассказывала, что вы ставили разные даты и приговаривали: мы запутаем КГБ.
Евтушенко: «Волковым от Ягнешёнка!»
Волков: От Ягнешенко.
Евтушенко: От Ягнешенко?! Как хорошо придумал, смотрите!
Волков: Это потому, что вы тут такой на фотографии… умильный.
Евтушенко: Ничего себе умильный! Хитрован просто. «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать…» Замечательно, а?
Волков: Я к разговору нашему сегодняшнему готовился лет тридцать, не меньше. Потому что вы для меня с юных лет, как для очень-очень многих, были символом. Мы ловили каждое ваше слово, каждое новое стихотворение. Эти стихи и на мое поколение, и на людей старших, и на людей, которые за нами пришли, оказали невероятное влияние. Одно из моих любимых стихотворений – «Не надо». Я до сих пор не понимаю, как его не положили на музыку. Великий жестокий романс, правда? Я, когда читаю, всегда его под какую-то внутреннюю музыку проговариваю, в виде какой-то такой мелодекламации.
Евтушенко: Действительно странно. Может быть, потому, что оно написано очень длинной строкой…
Волков: А там есть синкопирующий джазовый ритм, который очень хорошо бы лег на квазиджазовую мелодию. И потом, конечно, стихи, которые вся страна повторяет, – «Бабий Яр», «Наследники Сталина». Наше мировоззрение воспитывалось на ваших стихах. Но для меня в первую очередь важно, что ваши стихи формировали поведенческую модель. То есть мы учились не только каким-то гражданским позициям, отнюдь. По вашим стихам мы учились, как любить, как разговаривать с любимыми, с женщинами. И поэтому мне – и, думаю, не только мне – было бы страшно интересно, вместе с вами пройти по эпохе, свидетелем которой вы были и которая так отразилась в ваших произведениях.
Евтушенко: Давайте попробуем, попробуем…
Вы знаете, что вспоминается сейчас сразу, раз вы заговорили об этом? История, которую, по-моему, я никому не рассказывал. Никогда, во всяком случае, не записал. У меня было стихотворение, не из самых ранних, не детских, конечно, потому что были пре-самые ранние, я бы сказал. Вот это стихотворение:
Это было одно из моих первых любовных увлечений. Но тогда молодому человеку оказаться наедине с девушкой было очень трудно, мы же жили почти все в коммунальных квартирах. И вот прошло много лет уже, я выступал в Японии, в Киото, с молодыми поэтами. И они сказали мне: «Вы знаете, мы хотим вам почитать ваши стихи по-японски». Вы угадаете какие или нет?