Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уверенный в том, что смерть близка, что она надвигается и вот-вот задавит – он старался внушить самому себе и своему «последнему другу» мысль о собственном бессмертии. Но «роковая беда» все-таки неотступно шла за ним по пятам и в конце-концов настигла его…
Вот еще одно стихотворение того же периода, что и первое. В некоторых его строках надрыв чувствуется еще острее:
Сыпь, гармоника. Скука… Скука…
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мной, паршивая сука,
Пей со мной.
Излюбили тебя, измызгали –
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
«Невтерпеж»… – некуда деваться от смертельного отчаяния, кроме как в пьяный угар: «Пей со мной». Но и в попойке не легче, и горькая досада берет, и спутница – не мила:
В огород бы тебя на чучело
Пугать ворон.
До печенок меня замучила
Со всех сторон.
Сыпь, гармоника, сыпь, моя частая.
Пей, выдра, пей.
Мне бы лучше вон ту, сисястую, –
Она глупей.
«Чем хуже, тем лучше». «Она глупей», – ладно, пусть: ни в чем нет спасения, может быть оно найдется в «глупой», животной, мясистой любви. Но и любовь оказывается спасеньем не была и не будет:
Я средь женщин тебя не первую…
Не мало вас,
Но с такой вот, как ты, со стервою.
Лишь в первый раз.
И чем дальше, тем острее надрыв:
Чем больнее, тем звонче,
То здесь, то там.
Я с собой не покончу,
Иди к чертям.
«Не покончу», – разве это обещание успокаивает? Наоборот: так горько сказано оно, что воспринимается в обратном смысле. Над тем, кто в таких выражениях обещает остаться жить, – непременно маячит револьвер или веревка.
К вашей своре собачьей
Пора простыть.
Могильным холодом тянет от этого последнего «простыть». И все-таки жалко жизни, мучительно хочется все темное бросить, во всем «пропащем» раскаяться:
Дорогая, я плачу,
Прости… Прости…
Но «прости» звучит, как «прощай», как последнее слово перед смертью…
Оба цитированные нами стихотворения производят жуткое впечатление. В них мрачный пафос кабацкого отчаяния достигает последнего предела. И не даром вся книга заканчивается принятием смерти:
…Цветы мне говорят – прощай,
Головками склоняясь ниже,
Что я навеки не увижу
Ее лицо и отчий край.
Любимая, ну, что ж! ну, что ж!
Я видел их и видел землю,
И эту гробовую дрожь,
Как ласку новую приемлю.
Когда гибель неизбежна, остается ее принять. Так решил Есенин. Так, соответственно своему решению, он сам расположил стихи в книге[14], которой ему уже не суждено было увидеть напечатанной…
Мы внимательно прочли всю эту книгу.
Что же дает нам право говорить, что в 1-м томе «Собрания стихотворений» можно увидеть «Нового Есенина?» Казалось бы, все, о чем мы говорим в настоящей нашей работе было известно и раньше. Казалось бы… Но в действительности это далеко не так. Достаточно хотя бы двух стихотворений («Пой же, пой… На проклятой гитаре» и «Сыпь, гармоника»), нигде прежде не напечатанных (в СССР), чтобы найти в Есенине нечто новое. Но этого мало. В 1-м томе собрано большое количество лирических стихов Есенина, написанных в течение целого ряда лет. То, что прежде появлялось перед глазами читателя разрозненно и не одновременно, сливается в некоторое единство. Только теперь можно с полным правом начать говорить о творчестве Есенина в его целом. И только теперь у нас есть возможность убедиться, что те заключения, которые делались нами в других работах относительно отдельных произведений или отдельных групп произведений Есенина – верны и по отношению ко всему его творчеству, во всяком случае, по отношению ко всей лирике Есенина…
И мы не думаем, чтобы этот пафос смерти и дебоша был уместен в настоящее время. Разве это нужно сейчас читателю? Разве подобные «надгробные рыдания» могут вдохнуть в кого-либо бодрость и мужество, столь необходимые в суровых условиях строительства и борьбы переходного времени?
Нет, нет и нет!
И я неоднократно указывал на опасность есенинских тем для современной молодежи. В частности, в «Чорной тайне Есенина» я провел психиатрический диагноз есенинской болезни, особенно ярко выразившейся в его посмертной поэме «Чорный человек».
Ни для кого не секрет, что безумие (как и хулиганство!) – вещь весьма заразительная. В частности, есенинская белая горячка и последствия ее: мания преследования, чорная меланхолия и, как завершение, самоубийство, – уже заразили достаточное количество неуравновешенных людей.
Я, буквально, кричал об этом еще тогда, когда каждое слово против Есенина приравнивалось к кощунству. В самом деле, во второй книге «Молодой Гвардии» решительный критик А. Кулемкин требовал, чтобы по отношению к моим книгам были во время приняты меры, дабы следующую «продукцию» (речь идет о статье в сборнике Пролеткульта «На путях искусства») «не выпустили в свет».
Милый наивный Кулемкин! Ваши слова, разумеется, остались втуне. Не только эта моя «продукция» благополучно появилась, но и мои мысли, столь возмутившие Кулемкина и Кº, стали теперь общедоступной истиной.
Борьба против Есенинской, а не моей, «продукции» ведется по всему фронту общественности.
Но пока эта борьба еще недостаточно решительна, ее следует усилить и заострить. Книги Есенина не должны больше наводнять литературный рынок, отравляя умы молодежи.
Об этом я кричал еще при жизни Есенина. Тогда же была написана «Декларация об Есенине, есенистах и есенятах». Она была сделана мной еще в сентябре 1925 г., чем и обменяется ее крайне резкий тон, вследствие чего я не находил возможным обнародовать ее в первые месяцы после смерти Есенина, – уши читателя, вероятно, не выдержали бы такой «нагрузки». В настоящее время печатаю особенно важные параграфы из этой декларации:
«1. Певец собачьей старости, поэт всевозможного старья и рухляди – Сергей Есенин объявился как раз тогда, когда всю эту дрянь начали выкидывать. 1917–1921, – вот годы Есенинского дебошного расцвета.
2. Потребители Есенина – потомственные почетные коптители неба и плакуны над „Московскими Русями“, а также,
а) народничествующие любители „мужичка“ и „шансон рюсс“,
б) слюнявая интеллигенция, оглушенная революционной дубинкой,
в) вообще клопье, тараканье и паучье…
3. Есенинское ковырянье в навозе и раскопки в помойных ямах неизменно взращивают цинизм и вкус ко всему особо зловонному и