Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весной 2003 года я выступал в одном из ленинградских залов. После выступления ко мне подошла женщина и протянула письмо с фотографией. В письме я прочитал:
«Передаю Вам ксерокс фото из архива моего мужа, православного человека. В центре – его отец, директор школы, осетин, и вокруг… вы видите сами – ни одного русского учителя, ни одного русского ученика.
Это фото опровергает домыслы о дискриминации в образовании. Получали аттестаты и шли в институты, а все остальные вкалывали на стройках коммунизма.
Людмила Короева».
С фотографии на меня смотрели учителя и ученики выпускного десятого класса 11-й средней школы Василеостровского района – 1939 год…
Из восьми преподавателей действительно лишь один директор был осетином – все остальные семеро: Шницер, Розенблюм, Розенблат, Ленский, Михайловская, Домнич – были соплеменниками Пастернака.
Из двадцати четырех учеников лишь одна (!) круглолицая девочка носила русскую фамилию – Болотина. Остальные 23 были: Хейфиц, Нейштадт, Рывкин, Штерн, Гуревич, Вейсман, Рохлин и т. д. Всех перечислять не буду. Фотография сделана после 1937 года, якобы сломавшего еврейскую власть над русским народом, по мнению многих историков. Эту фотографию я передам в музей холокоста, если он когда-нибудь будет создан в России на деньги Березовского или Абрамовича.
Через несколько лет Мандельштам, знавший отзыв Пастернака о своем неумном стихотворении, своеобразно, но все-таки повинился перед будущим спасителем еврейства от окончательного холокоста, написав стихи о двух европейских диктаторах:
Я должен жить, дыша и большевея,
Работать речь, не слушаясь – сам друг, —
Я слышу в Арктике машин советских стук.
Я помню все – немецких братьев шеи
И что лиловым гребнем Лорелеи
Садовник и палач наполнил свой досуг.
1935
Это – о настоящем антисемите Гитлере. А еще через два года о Муссолини:
И над Римом диктатора-выродка
Подбородок тяжелый висит.
Но советское общество середины 30-х годов еще не было монолитным, и трещина проходила на скрытой от глаз глубине. Многие «интеллигенты» эпохи готовы были на союз с кем угодно – с Троцким, с Пилсудским, с Гитлером – лишь бы не со Сталиным.
Я приведу несколько высказываний Анны Берзинь, жены известного писателя Бруно Ясенского, из «дела», которое мне удалось прочитать на Лубянке в 1990 году во время работы над книгой о Сергее Есенине.
«Нет, уж лучше открыть фронт фашистам, чем воевать»; «я воспринимаю эту власть как совершенно мне чуждую. Сознаюсь, что я даже злорадствую, когда слышу, что где-то плохо, что того или другого нет… Теперь мне воевать не для чего и не за что». «В свое время, в гражданскую войну, я была на фронте и воевала не хуже других. За существующий режим воевать? Нет уж, лучше открыть фронт фашистам»; «мы сами, это мы сами во всем виноваты. Это мы расстреляли наших друзей и наиболее видных людей в стране. В правительстве подбираются люди с русскими фамилиями. Типичный лозунг теперь – «мы русский народ». Все это пахнет черносотенством…».
Вот такие настроения перед войной были у части нашей творческой интеллигенции. В своей безумной «революционной», «интернациональной» гордыне она как черт от ладана шарахалась от единственно спасительного пути – ставки на русский патриотизм, сделанной Сталиным уже за четыре года до начала Великой Отечественной.
И Мандельштам в этом выборе был с вождем, а не с Берзинь, которая, впрочем, вполне могла восхищаться его стихами 1933 года о «мужикоборце»…
* * *
А между тем страна стремительно втягивалась в очередной виток политической борьбы, насыщенной арестами, митингами, открытыми и закрытыми политическими процессами, индивидуальными и массовыми репрессиями. Сталин решил окончательно и бесповоротно расправиться с явными и скрытыми сторонниками Троцкого, со всеми оппозиционерами, подобными Анне Берзинь, с противниками его плана строительства монолитного общества и могучего государства в преддверии неизбежной войны.
19 – 24 августа 1936 года страну потрясло «дело» «объединенного троцкистско-зиновьевского центра», 23 – 30 января 1937 года прошел процесс «параллельного» антисоветского троцкистского центра, 23 – 27 февраля последовал пленум ЦК ВКП(б), на котором рассматривались дела Рыкова и Бухарина.
Май – июнь 1937-го – «дело» о «заговоре военных» во главе с маршалом Тухачевским. И, наконец, это полуторагодовое землетрясение закончилось в марте 1938 года, когда в политическое небытие ушли Бухарин, Рыков, Радек.
Полтора года шло искоренение антисталинского крыла партийно-государственного и военного руководства, известнейшие люди страны исключались из партии, снимались с должностей, отдавались в руки прокуроров и судей. Рабочие собрания требовали кары для врагов народа, на улицах больших городов шумели демонстрации с призывами правосудия и расправы. Страницы газет выходили с заголовками: «Расстрелять убийц», «Врагов народа к ответу», «Стереть с лица земли», «К высшей мере!».
Писатели, знакомые и друзья Мандельштама – Шкловский, Катаев, Безыменский, Инбер, Олеша, Зощенко, Антокольский и другие (в большинстве своем евреи) подписывали письма с требованиями расстреливать двурушников.
А что же в это время делал Мандельштам, находившийся в воронежской ссылке и не имевший никаких гражданских прав, кроме права писать стихи? В самый пик накала идеологической и репрессивной температуры – зимой и ранней весной 1937 года – он чувствовал такой небывалый прилив творческих сил, что поневоле начинаешь думать о тайной глубинной связи эпохи Большого Террора с окончательным утверждением в поэзии Мандельштама Большого Стиля.
Январь – июнь 1937 года – решается судьба Бухарина, Радека, Пятакова, Сокольникова, Рыкова, Тухачевского, Корка, Якира, Примакова, а Мандельштам пишет, пишет и пишет стихи о расширяющемся времени, об укрупнении жизни, об уплотнении пространства, о своей неимоверно быстро крепнущей связи с эпохой. Он не извлекает из этого творчества никакой выгоды, никуда не посылает стихи – ни в газеты, ни друзьям-поэтам, ни в Кремль, пишет в стол – то есть его творчество в это время лишено всякого прагматического смысла, всякой корысти… Он просто уясняет сам для себя свое понимание жизни, с возможной надеждой, что все написанное им в это роковое время когда нибудь прочитают в будущем. Именно в знаковом 1937 году он писал так вдохновенно, как никогда. В декабре 1936 года – шестнадцать стихотворений, в январе 1937-го – пятнадцать, в феврале – двенадцать, в марте – пятнадцать. Пятьдесят восемь стихотворений за четыре месяца! В иные дни по два-три стихотворения. И почти все стихи излучают не просто согласие с временем, но даже восхищение им…
21 – 22 января 37-го года он зовет на помощь в работе «по укрупнению жизни» своего любимого Данта:
С черствых лестниц, с площадей
С угловатыми дворцами
Круг Флоренции своей
Алигьери пел мощней