Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День смерти Сталина… Весь детдом вывели на линейку, вынесли красное знамя. Сколько длились похороны, столько мы стояли по стойке «смирно», часов шесть или восемь. Кто-то падал в обморок… Я плакала… Как жить без мамы, я уже знала. Но как жить без Сталина? Как жить… Почему-то я боялась, что начнется война. (Плачет.) Мама… Через четыре года… я уже училась в архитектурном техникуме… вернулась из ссылки мама. Вернулась насовсем. Приехала она с деревянным чемоданчиком, в нем – цинковая утятница (она и сейчас у меня хранится, не могу выбросить), две алюминиевые ложки и куча драных чулок. «Ты – плохая хозяйка, – ругала меня мама, – не умеешь штопать». Штопать я умела, но я понимала, что эти дыры на чулках, которые она привезла, никогда не заштопать. Никакой рукодельнице! У меня стипендия – восемнадцать рублей, у мамы пенсия – четырнадцать рублей. Это был для нас рай – хлеба ешь, сколько хочешь, еще хватало на чай. У меня был один спортивный костюм и одно ситцевое платье, которое я сама сшила. В техникум зимой и осенью я ходила в спортивном костюме. И мне казалось… такое у меня было представление… что у нас все есть. Если я заходила в нормальный дом, в нормальную семью, сидела волчком – зачем столько вещей? Столько ложек, вилок, чашек… Меня ставили в тупик самые простые вещи… наипростейшие… Зачем, например, две пары туфель? Я до сих пор к вещам равнодушна, к быту. Невестка вчера звонит: «Ищу коричневую газовую плиту». После ремонта она подбирает на кухню все коричневое – мебель, занавески, посуду, чтобы как в импортном журнале. Часами висит на телефоне. Квартира в рекламках и газетах, читает все, где «продам-куплю». «И это хочу! И это…» Раньше у всех была простая обстановка, тогда вообще жили просто. А теперь? Человек превратился в желудок… В брюхо… Хочу! Хочу! Хочу! (Махнула рукой.) Я у сына редко бываю… У них там все новое, дорогое. Как в офисе. (Молчит.) Чужие мы… чужие родные… (Молчит.) Хочу вспомнить молодую маму. Но молодую ее не помню… помню только больную. Ни разу мы не обняли друг друга, не поцеловали, не было между нами ласковых слов. Не помню… Наши матери теряли нас дважды: первый раз – когда нас забирали у них маленькими, и второй раз – когда они, старые, возвращались к нам, уже взрослым. Дети были чужие… детей им подменили… Их воспитала другая мать: «Родина – ваша мать… Ваша мама…». «Мальчик, где твой папа?» – «Еще в тюрьме». – «А где твоя мама?» – «Уже в тюрьме». Своих родителей мы представляли только в тюрьме. Где-то далеко-далеко… никогда рядом… Одно время я хотела убежать от мамы назад в детдом. Как же! Как же… Она не читала газет и не ходила на демонстрации, не слушала радио. Не любила песни, от которых у меня сердце из груди выскакивало… (Тихо напевает.) «И врагу никогда не добиться, / Чтоб склонилась твоя голова. / Дорогая моя столица, / Золотая моя Москва…» А меня тянуло на улицу. Я ходила на военные парады, любила спортивные праздники. До сих пор помню этот полет! Ты шагаешь вместе со всеми, ты уже часть чего-то большого… огромного… Там я была счастлива, а с мамой – нет. И я это никогда не поправлю. Мама скоро умерла. Я обнимала, гладила ее только мертвую. Она уже лежала в гробу, и во мне проснулась такая нежность! Такая любовь! Лежала она в старых валенках… Ни туфель, ни босоножек у нее не было, а мои не налезли на ее распухшие ноги. Я ей сказала столько ласковых слов, столько признаний – слышала она их или не слышала? Целовала и целовала ее. Говорила, как я ее люблю… (Плачет.) Я чувствовала, что она еще здесь… Я верила…
Уходит на кухню. Скоро зовет меня: «Обед на столе. Я всегда одна, а хочется хотя бы пообедать с кем-нибудь вдвоем».
Никогда не надо возвращаться… потому что… да… А как я бежала туда! Как хотела! Пятьдесят лет… пятьдесят лет я возвращалась на то место… мысленно днем и ночью я там была…
Зима… чаще зима снилась… На улице такой мороз, что собак не видно и птиц. Воздух стеклянный, и дым из труб – столбом к небу. Или конец лета – трава уже остановилась в росте, покрылась тяжелой пылью. И я… я надумала туда поехать. Уже – перестройка. Горбачев… митинги… Все ходили по улицам. Радовались. Пиши, что хочешь, кричи, что хочешь и где хочешь. Сво-бо-да! Сво-бо-да! Чтобы нас ни ждало впереди, но прошлое закончилось. Ожидание чего-то другого… и нетерпение… И опять страх. Долгое время я боялась включать утром радио: а вдруг все кончилось? Отменили. Долго не верила. Придут ночью и увезут на стадион. Как было в Чили… Одного стадиона для «умников» хватит, а остальные сами замолчат. Но не приходили… не увозили… В газетах начали печатать воспоминания гулаговцев. Их фотографии. Глаза! Какие там у людей глаза! Смотрят как будто с того света… (Молчит.) И я решила: хочу… я должна туда поехать! Зачем? Сама не знаю… но я должна… Взяла отпуск… Первая неделя… вторая… никак не решусь, нахожу всякие причины: то к зубному врачу мне надо, то на балконе дверь не докрасила. Ерунда какая-то. Утром… это было утром… Крашу балконную дверь и сама себе говорю: «Завтра еду в Караганду». Вот так, вслух, помню, сказала – и поняла, что поеду. Еду – все! Что такое – Караганда? Чистая, голая степь на сотни километров, горелая летом. При Сталине построили в этой степи десятки лагерей: Степлаг, Карлаг, Алжир… Песчанлаг… Привезли сотни тысяч зэков… Советских рабов. А умер Сталин, разрушили бараки, сняли проволоку – и получился город. Город Караганда… Я еду… Еду! Дорога длинная… Познакомилась в поезде с женщиной… учительницей с Украины. Она искала могилу своего отца и ехала в Караганду второй раз. «Не бойся, – учила меня. – Там уже привыкли, что какие-то странные люди приезжают со всего света и разговаривают с камнями». У нее было с собой письмо от отца, единственное его письмо из лагеря: «…лучше красного знамени все равно ничего нет…» Так оно заканчивалось… этими словами… (Задумывается.) Эта женщина… Она рассказывала, как отец подписал бумагу, что он польский шпион. Следователь переворачивал табуретку, в одну из ножек вбивал гвоздь, усаживал на него отца и вращал вокруг оси. И так добился своего: «Хорошо – шпион». Следователь: «А чей шпион?». Отец, в свою очередь, спросил: «А чьи бывают шпионы?». Дали на выбор – немецкий или польский. «Пишите – польский». Знал он по-польски два слова: «дзенькуе бардзо» и «вшистко едно». Два слова… А я… Я ничего про своего отца не знаю… Один раз мама проговорилась… что будто бы он сошел с ума от пыток в тюрьме. Все время там пел… В купе с нами ехал молодой парень. Мы всю ночь говорили. Плакали… А утром этот парень посмотрел на нас: «Жуть! Триллер какой-то!». Лет ему восемнадцать-двадцать. Господи! Столько всего пережили, а рассказать некому. Рассказываем друг другу…
Вот и Караганда… Кто-то стал шутить: «Вы-хо-ди-и! На выход с вещичками!». Кто смеется, кто плачет. На вокзале… первое, что услышала: «Шалава… курва… лягавые…». Знакомый язык зэков. Тут же я все эти слова вспомнила… Тут же! У меня – озноб. Никак не могла унять дрожь внутри, сколько я там была, столько внутри меня все дрожало. Сам город, конечно, не узнала, но сразу за ним, за последними домами, начинался знакомый пейзаж. Все узнала… Тот же сухой ковыль и белая пыль… и орел высоко-высоко в небе… И названия поселков знакомые – Вольный, Сангородок… Все бывшие лагерные точки. Думала, не помню, а помнила. В автобусе сел рядом старик, понял, что я не местная: «Кого ищете?» – «Да вот… – начала. – Тут лагерь был…» – «А, бараки? Последние два года назад разобрали. Из тех барачных кирпичей построили люди себе сараи, бани. Землю раздали под дачи. Огороды огородили лагерной проволокой. У сына моего там участок… Так, знаете, неприятно… На картофельных грядках по весне от снега и от дождей вылезают кости. Никто не брезгует, потому как привыкли, вся земля тут в костях, как в камнях. Сбрасывают в межу, топчут сапогами. Притаптывают. Привыкли уже. Тронь только чернозем… пошевели…» У меня перехватило дыхание. Как в обмороке. А старик повернулся к окну – показывает: «Вон там, за этим магазином, кладбище засыпали. И за баней». Сижу – не дышу. А чего я ждала? Что тут пирамиды будут стоять! Курганы Славы насыпят?! «Линия первая… теперь улица имени… Вторая линия…» Смотрю в окно – и не вижу, слепая от слез. На остановках казашки продавали огурцы, помидоры… смородину ведрами… «Только с грядки. Со своих огородов». Господи! Боже мой… надо сказать… что… Мне физически трудно было дышать, что-то со мной там происходило. За несколько дней высохла вся кожа, стали ломаться ногти. Что-то творилось со всем организмом. Упасть бы на землю и лежать. Не подниматься. Степь… она – как море… Шла-шла и наконец упала… Упала возле какого-то маленького железного крестика, до самой перекладины вросшего в землю. Я кричала, у меня была истерика. Вокруг никого… одни птицы… (После короткой передышки.) Жила в гостинице. Вечером в ресторане дым коромыслом… водка… Один раз я там ужинала… За моим столом заспорили двое мужчин, спорили до хрипоты… Первый: «Я до сих пор остаюсь коммунистом. Мы должны были построить социализм. Кто бы Гитлеру хребет сломал без Магнитки и Воркуты?». Второй: «А я со здешними стариками разговаривал… Они все в лагере служили или работали… не знаю, как это назвать… повара, вертухаи, особисты. Другой работы тут не было, а эта – сытая: жалование, паек и обмундирование. Так и говорят – “работа”. Лагерь – для них – работа! Служба! А вы о каких-то преступлениях. О душе и грехе. Не кто-нибудь сидел, а народ. И сажал, и охранял – тоже народ, не пришлый, не призванный откуда-то, а этот же. Свой. Родной. Это сейчас все надели полосатые рубашечки. Все – жертвы. Виноват один Сталин. А вы подумайте… простая арифметика… Миллионы зэков нужно было выслеживать, арестовывать, допрашивать, гонять по этапу, стрелять за шаг в сторону. Кто-то же это делал… нашлись миллионы исполнителей…». Официант принес им одну бутылку, скоро вторую… Я слушала… слушала я! А они пили и не пьянели. Я… как парализованная сидела и не могла уйти… Первый: «А мне рассказывали, что уже бараки стояли пустые. Закрытые. Но по ночам ветер приносил оттуда крики и стоны…». Второй: «Мистика. Начинается мифология. А вся наша беда в том, что у нас палачи и жертвы – это одни и те же люди». И опять: «Сталин принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой…». Я там не сомкнула глаз три дня и три ночи. Днем ходила и ходила по степи. Ползала. До темноты, до огней.