Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Минут через десять воцарилось спокойствие, камера разделилась на два лагеря; однако к полудню дело ухудшилось. Прибыл большой контингент новых заключенных в основном блатных; они удобно расположились на нарах, заставив остальных сесть на пол; сел на пол и я. Тут-то Господь и позволил мне вновь встретиться с Его Преосвященством, монсеньором Николаем Чарнецким[87]. Мне сказали, что в камере находится известный епископ, и показали его.
Он сидел на самом краю нар, с которых меня согнали воры. Кто узнал бы его? Я встал и подошел поцеловать руку тому, кого почитал со времен учебы; а ныне чтил еще больше, видя следы страданий, причиненных ему врагами Господа. Как он постарел с 1941 года! Похудевший, измученный, особенно после изнуряющего этапа (он прибыл с Урала), с одышкой, усилившейся в камере-душегубке. У него тоже не было места прилечь, в то время как воры и убийцы лежали на нарах. Он сидел, прислонившись к стойке, подпиравшей верхние нары. Казалось, он умирает от слабости! В таком состоянии он захотел исповедаться мне, а потом сказал: «Кто знает, может быть, однажды, вам как итальянцу удастся вернуться на Родину Тогда скажите Его Святейшеству, что я счастлив умереть в единении со св. Апостольским престолом». Он говорил по-итальянски; напомнил мне, что св. Иоанн Златоуст умер в изгнании на кавказской земле, ныне советской.
Я решил остаться рядом с Его Преосвященством, но уголовники, сидевшие сзади и уже раньше пытавшиеся стащить с меня пальто, принялись пинать меня, прогоняя с места. Я решил вернуться в середину камеры и встал. Но тут со мной приключилась беда: одни заключенные стояли, другие сидели на полу плечом к плечу. Нельзя было и шагу ступить, чтобы не потревожить кого-нибудь. Нарочно, нет ли, но вдруг один заключенный толкнул меня, говоря: «Что ты ходишь взад-вперед?» Я пошатнулся и упал на двух или трех человек. Один из них ударил меня кулаком и толкнул; от толчка я налетел на других: и на меня обрушились удары по груди, спине, голове, затылку. По мне били, как по мячу, казалось, пришла моя смерть — доведенные до крайности теснотой и духотой, они били меня ни за что, просто давая выход ярости.
Наконец я добрался до нар на другой стороне и попросил «господ», сидевших относительно удобно, позволить мне присесть на самый край. Они разрешили, но заставили дорого заплатить за гостеприимство: сняли с меня пальто и пиджак, которые я носил вместо сутаны еще со времен своих лесных работ; взамен воры дали мне бушлат, отобранный у другого зека, возможно, силой. В конце концов я отошел и лег на пол под нары, и тут в дверях появился охранник с длинным списком в руке. Это была перекличка уголовников, которых временно изолировали от политических. Благодарение Господу! Воздух в камере стал чище во всех смыслах.
Тогда я снова присоединился к монсеньору Николаю; он выразил мне сожаление, что я столько из-за него претерпел. Тем временем в нашу камеру поместили политических заключенных из других камер. Я занял место на верхних нарах; уже в сумерках незнакомый голос вдруг позвал меня: передо мной стоял пожилой бородатый человек, он протянул мне руку, сказав: «Иосиф Слипий»[88]. Я никогда его не встречал, но заочно знал прекрасно, более того, я писал ему из Одессы в 1944 году, когда он был назначен архиепископом и митрополитом Львова. Для меня было радостью и болью оказаться вместе с митрополитом — мучеником за веру.
Вместе с ним в нашей камере появился еще один бородач, старый украинский священник из Галиции. И сколько с тех пор я встретил подобных мучеников! В эти месяцы здесь собрали католических священников со всего Советского Союза, чтобы отправить их за Полярный круг. В бане мы встретили еще одного католического священника, на сей раз — латинского обряда. Это был отец Иосиф Кучинский[89], поляк, родом из Житомира. Благодаря ему я морально объединился с почти своими прихожанами в Днепропетровске, где он служил после меня; так я мало-помалу постигал суть религиозных преследований в конце войны и в послевоенное время.
Впрочем, гонения мы терпели на каждом шагу. Во время обыска после бани тюремные надзиратели отобрали у меня костяной крестик, который я сам выточил в Мордовии обломком напильника.
Днем 8 сентября, получив еды на четыре дня пути, мы отправляемся на железнодорожную станцию. В нашей партии человек сорок, из них три католических священника и два епископа; неплохо, духовно есть кому окормлять жертв коммунистического режима.
На следующий день, проезжая Котлас, поминаем российского экзарха, Леонида Федорова[90], героическую личность: в этом стылом крае он провел последние годы заключения и здесь умер в 1935 году[91]. Сначала его преследовали цари за принятие католичества и за учебу у иезуитов; потом в 1923 году его арестовали и дали десять лет большевики по главному обвинению в том, что он хотел создать антибольшевистский «общий фронт», призывая православных к единству с католиками. В 1926 году освобожден по амнистии с запретом на служение под страхом возврата в тюрьму, но тут же попал в лапы советского правосудия, которое отправило его на Соловки. Отсидев десять лет по первому приговору, он освободился, но всего на несколько недель, поскольку вновь оказал неповиновение тем, кто ставил себя выше Бога, — и снова попал на Север. Еще в первое десятилетие века, будучи семинаристом в Ананьи, он правильно заметил, что Россия примет католичество, но перед этим прольется много крови.
Проезжая через эти леса, где земля удобрена потом и кровью нашего собрата, мы почувствовали прилив бодрости: мы тоже вносим вклад в духовное возрождение России, а также Украины, Белоруссии, Армении, Грузии и всех других краев, живущих во «тьме и тени смертной» большевистского режима. В Печоре двум епископам и старому украинскому священнику велели сойти; нам с отцом Кучинским предстояло ехать еще двое суток. 10 октября мы увидели снег, местами покрывавший землю. Постепенно белизна снежного покрова становилась сплошной. Этот ранний по сравнению с более умеренными краями снег вызвал у нас несказанную тревогу. «Куда нас везут? — думалось. — Если в октябре уже лежит снег, что будет зимой? А ведь путь еще не окончен…»
Так нам все более прояснялась звериная природа советского режима, миллионами отправлявшего несчастных в этот край белых медведей. Не только климат, но и растительность имела угнетающий вид. Она становилась все более чахлой, деревья мельчали и, постепенно редея, наконец исчезли совсем. Началась тундра; мы были за Полярным кругом. 12 октября эшелон прибыл в Воркуту, город лютого холода и человеческих страданий. Воркута — гордость советского режима; не подумайте, что это мои слова, я только повторяю то, что позже прочел в советской брошюре. В ней большевики выражают гордость: во-первых, тем, что построили город в Заполярье, куда цари, хоть и знали о залежах угля, не смели ссылать своих жертв; а во-вторых, тем, что, в отличие от американцев, не разрабатывающих уголь на Аляске, нашли способ эксплуатировать богатство здешних недр.