Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И когда в следующий раз довелось ему войти с подносом в самую дальнюю комнату бункера, уже зная, с кем имеет дело, Ивантеев ничуть не оробел. Ну разве что немножко, потому как почти за год службы успел к старику привыкнуть и чуть ли не подружиться с ним. Нормальный был старик, невредный, смотрел ласково и все писал, писал что-то на листках прямо как заведенный. Принесешь ему чаю с лимоном, он глянет этак по-доброму, скажет: "Спасибо, товарищ" – и дальше пишет. Статью, стало быть, заканчивает для газеты "Правда"...
Сиверс, тот сразу заметил, когда у Ивантеева пелена с глаз упала. Очень лейтенант боялся этого момента, однако страшного ничего не случилось, а даже наоборот: отвел его Сиверс в сторонку и потихоньку от других офицеров дал ему особое поручение – писать Ильичу письма от имени юных пионеров. Почерк у Ивантеева был крупный, детский, да и грамота хромала, так что письма получались просто на загляденье. Сиверс эти письма уносил куда-то, а приносил уже в конвертах с почтовыми штемпелями – из Москвы, из Казани, даже из Владивостока. Как-то раз Ивантееву на глаза попался штемпель с надписью "Петроград". Он сперва глазам своим не поверил, а потом сообразил: как же, старик-то ничего не знает, что на свете делается! Он ведь до сих пор думает, что государством управляет...
Да и сами они, кстати, знали немногим больше старика. О смерти Иосифа Виссарионовича, к примеру, Ивантеев узнал только в августе пятьдесят третьего, да и то случайно – официантка из санаторской столовки в койке проболталась. Ни радио, ни газет – ничего этого у них не было, а шоферы, которые еду привозили, те вообще не разговаривали – видно, такой у них был приказ.
Словом, служба была хоть и скучная, но важная, значительная. Ивантеев очень ею гордился – до тех пор, пока капитан Гурин, как-то раз выпив за ужином лишнего, прямо ему не сказал: "И чего ты, Ивантеев, пыжишься, чего надуваешься? Ты хоть понимаешь, дурачина деревенский, что все мы, сколько нас тут есть, его и на час не переживем? Он на тот свет – и мы вслед..."
Ивантеев ничего не ответил на эту пьяную выходку и никому о ней не рассказал, но слова капитана запомнил крепко – они ему сами запомнились, хоть он и рад бы был их забыть. И чем больше Ивантеев над ними размышлял, тем яснее ему становилось, что Гурин прав. Уж кому, если не Василию, было знать, как работают органы, какие меры предпринимаются порой для сохранения секретности! Он это знал, а если бы даже не знал, то достаточно было только разок поглядеть на горбатого Сиверса, чтобы все понять.
С того самого дня Ивантеев начал с тоской поглядывать в сторону глухого деревянного забора с колючей проволокой поверху. Да только без толку это было, гляди не гляди. Вышек по углам периметра тут не было – все-таки не лагерь в Сибири, а правительственная дача в Подмосковье, – но их с успехом заменяли упрятанные в кронах деревьев замаскированные деревянные платформы, на которых днем и ночью дежурили обряженные в маскхалаты снайперы. У них был приказ стрелять без предупреждения в каждого, кто приблизится к забору, – неважно, с какой стороны. Когда подходила очередь, Ивантеев тоже поднимался на одну из этих платформ и сидел там, как финская кукушка, по двенадцать часов кряду, от нечего делать разглядывая часовых на соседних платформах через оптический прицел. Это, кстати, тоже входило в его обязанности – стрелять, если сосед попытается самовольно, до прибытия смены, покинуть пост. Частенько, глядя на соседнюю платформу через прицел, Ивантеев замечал, что сосед точно так же разглядывает его поверх винтовочного ствола. Можно было, конечно, попытаться двумя меткими выстрелами очистить две ближайшие платформы и дать тягу в лес, но где-то там, в лесу, тоже была натянута колючая проволока, вдоль которой ходили патрули автоматчиков с собаками, а дальше, за проволокой, лежала целая страна, в которой – Ивантеев это знал наверняка – черта с два схоронишься, если не знаешь точно, куда бежать и у кого просить помощи.
И он бы обязательно сгинул в этом проклятом подземелье, потому что старик сдавал пряма на глазах и уже начал понемножку заговариваться, но тут ему подвалило счастье – первый за все время службы отпуск. Отпуск ему дали в августе пятьдесят третьего, и отдыхать Ивантеев поехал не куда-нибудь, а в Крым, в закрытый ведомственный санаторий. Вот где была по-настоящему царская житуха! Отдельный номер со всеми удобствами, жратва от пуза – любая, какая только на свете бывает, – море, пальмы, закрытый пляж и женщины – поварихи, официантки, медсестры, санитарки и даже врачи, – любая из которых по первому слову готова к твоим услугам. У Ивантеева сложилось вполне определенное впечатление, что такая сговорчивость входила в должностные обязанности женского персонала, и его это вполне устраивало: по крайней мере, за все время пребывания в санатории ему ни разу не пришлось спать одному, и душу он отвел за все годы вынужденного воздержания. Он даже забыл о своих планах побега: здесь, у теплого моря, лесные подмосковные страхи казались плохо придуманной сказкой.
Одно настораживало: выходить за пределы санатория ему строго-настрого воспрещалось. Собственно, там и выходить-то было некуда: кругом поросшие непролазным лесом скалы да километрах в пяти, если пойти налево вдоль берега, крохотная деревушка, где жил кое-кто из младшего персонала. И вот как-то раз, здорово перебрав за ужином розового портвейну, Ивантеев решил прогуляться, и не просто воздухом подышать, а навестить знакомую повариху. Повариха эта в койке вытворяла разные штуки почище акробата, что очень понравилось Ивантееву. В тот вечер была не ее смена, а у Василия под воздействием портвейна засела в голове блажь – вынь да положь ему Любку-повариху, и точка! Поэтому, когда над морем сгустились ранние южные сумерки, Ивантеев тихонько перемахнул через забор и без приключений добрался до деревни.
Вот тут-то и начались приключения, поскольку Любкиного адреса Ивантеев не знал и спьяну не придумал ничего умнее, как ломиться во все двери подряд. В выражениях он при этом не стеснялся, драл глотку так, что слышно его было, наверное, в самой Турции, и нет ничего удивительного в том, что кое-кому захотелось ему эту глотку заткнуть. Словесная баталия естественным путем перешла в рукопашную, а когда Ивантеев после особенно болезненного удара по сопатке слегка протрезвел, то увидел, что ему противостоит аж восемь человек – надо полагать, все мужское население деревни, и притом не с пустыми руками – кто с колом, кто с граблями, а кто и с топором.
Если бы у Ивантеева хватило ума повернуться к этой теплой компании спиной и дунуть вдоль шоссе в сторону санатория, тем бы дело и кончилось. Но в нем взыграла гордость, и лейтенант во всеуслышание объявил о своей принадлежности к "внутренним органам", не забыв добавить, что постарается обеспечить всем участникам инцидента по десять лет без права переписки. Он не учел того, что дело происходило ночью и без свидетелей, а присутствующие были отцами, мужьями и братьями тех самых покладистых баб, которых он и его коллеги из санатория круглые сутки валяли как хотели. Вместо того чтобы в страхе разбежаться и попрятаться по своим хибарам в ожидании неминуемой расплаты, они молча и неторопливо, как в страшном сне, двинулись вперед, неумолимо смыкая кольцо. Последним, что помнил Ивантеев, был страшный удар по голове, от которого он сначала полностью протрезвел, а потом потерял сознание.