Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хитрое колесико – Среда. b
3. Четырёхстопный ямб
Я помню день, когда впервые – A
На третьем от роду году – b
Услышал трубы полковые A
В осеннем городском саду. b
4. Пятистопный ямб
Пустынный двор, разрезанный оврагом, A
Зарос бурьяном из конца в конец. b
Вот по двору неторопливым шагом A
Идет домой с завода мой отец. b
Эти простые четверостишия, оказывается, полны ещё огромных и далеко не до конца использованных возможностей. Как единицы ритма, они ощущаются наиболее отчётливо, и в то же время именно этим строфам не свойственна песенность, которая не так уж часто бывает в поэзии нужна. Четверостишия позволяют вести повествование или делиться с читателем раздумьями, создавать острые, неожиданные эпиграммы или весёлые детские стихи, высокоторжественные оды или дружеские послания. За четверостишием не закреплено никакого постоянного значения, как за некоторыми другими строфами.
Например, терцины непременно напоминают о поэме великого итальянца Данте «Божественная комедия» (1321), написанной этими строфами, – каждая состоит из трёх строк и связывается с предыдущей и последующей цепочкой рифм по формуле: АbА bСb СdС dЕd и т. д. И вот когда Пушкин в 1830 году пишет терцинами стихотворение, казалось бы, просто о том, как он в детстве ходил гулять с воспитательницей в сад, где среди листвы белели мраморные статуи, можно быть уверенным, что это стихотворение сознательно написано так, Дантовой строфой, чтобы вызвать в сознании читателя воспоминание об эпохе Данте, то есть об Италии XIII–XIV веков:
В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много,
Неравная и резвая семья;
Смиренная, одетая убого,
Но видом величавая жена
Над школою надзор хранила строго.
Толпою нашею окружена,
Приятным сладким голосом, бывало,
С младенцами беседует она.
Ее чела я помню покрывало
И очи светлые, как небеса.
Но я вникал в ее беседы мало.
Меня смущала строгая краса
Ее чела, спокойных уст и взоров
И полные святыни словеса.
Дичась ее советов и укоров,
Я про себя превратно толковал
Понятный смысл правдивых разговоров.
И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал.
Там нежила меня теней прохлада;
Я предавал мечтам свой юный ум,
И праздномыслить было мне отрада.
Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в ликах их печать недвижных дум…
Может быть, Пушкин имел в виду и своё детство, свои прогулки с гувернанткой Анной Петровной в Юсуповском саду в Москве? Блестящий исследователь русской поэзии Г. А. Гуковский доказал, разбирая это стихотворение, что всё в нём, как у Данте, носит отвлечённый характер: школа – это в то же время и школа жизни; дети – это и род людской, люди, которых, по средневековому представлению, «ведёт, воспитывает и объединяет в семью христианская вера»; «величавая жена» – это и католическая церковь; отвлечённому средневековью противостоит «сочетание здоровых, прекрасных и вольных образов античного искусства», это новое, за которым непременно будет победа, ибо «новый мир властно влечёт душу героя, и он всё же убегает в сад, являющийся выражением нового мира, мира античной древности, и этот сад окружён символикой красоты и величия: великолепный, порфирных… прохлада»[16]. Чтобы убедиться в справедливости выводов Гуковского, достаточно сравнить «величавую жену» пушкинского стихотворения с итальянскими мадоннами в живописи Раннего Возрождения – всем им свойственны «строгая краса… чела, спокойных уст и взоров», «очи светлые, как небеса», и нет сомнений, что их речи, если бы мы могли их услышать, были бы такие же – «полные святыни…». Терцины у Пушкина – не безразличная оболочка, не внешняя форма стихов, не одежда, которую можно по прихоти переменить, а вполне определённый, внятный читателю художественный язык, не менее значащий, нежели прямые характеристики.
Заметим, что Пушкин поначалу колебался, какую строфическую форму выбрать для своего стихотворения. Он сперва пытался написать его другими строфами – октавами. Первоначальный набросок гласил:
Тенистый сад и школу помню я,
Где маленьких детей нас было много,
Как на гряде одной цветов семья,
Росли неровно – и за нами строго
Жена смотрела. Память уж моя
Истерлась, обветшав … убого,
Но лик и взоры дивной той жены
В душе глубоко напечатлены.
О к т а в а – строфа из восьми строк, формула которой такая: аВаВаВсс. Она тоже далеко не безразлична к содержанию. Октава, как и терцины, итальянского происхождения. Ею написаны рыцарские поэмы эпохи Возрождения – «Неистовый Роланд» (1516) Лодовико Ариосто и «Освобожденный Иерусалим» (1575) Торквато Тассо. Октава была весьма распространённой строфой в пушкинское время, ею писали и серьёзные и шуточные сочинения. Пушкин использовал октаву и для своей глубоко лирической «Осени» (1830), и для комической поэмы, полной, однако, очень содержательных раздумий, – «Домик в Коломне» (1830). В ранней редакции «Домика» читаем такую строфу, позднее исключённую Пушкиным из текста поэмы (под «поэтами Юга», упомянутыми в первой строке, Пушкин имеет в виду как раз Ариосто и Тассо):
Поэты Юга, вымыслов отцы,
Каких чудес с октавой не творили!
Но мы ленивцы, робкие певцы,
На мелочах мы рифмы заморили,
Могучие нам чужды образцы,
Мы новых стран себе не покорили,
И наших дней изнеженный поэт
Чуть смыслит свой уравнивать куплет.
«Куплет» в данном случае значит бесхитростное двустишие, якобы не представляющее для стихотворца особых трудностей. Пушкин заявляет о своем намерении состязаться искусством с итальянскими мастерами, которые творили чудеса с октавой и оставили «могучие образцы», чуждые его, Пушкина, современникам – ленивым, робким, изнеженным поэтам XIX века. Октавы для Пушкина – это стиховая форма рыцарских поэм или пародий на них (вроде поэмы Байрона «Дон Жуан»); они никак не годились для стихотворения о раннем итальянском Возрождении, о католической церкви, представленной в образе Рафаэлевой Мадонны, о первых шагах нового ренессансного искусства, одолевающего Средневековье и воспевающего новое, неведомое благочестивым средним векам «праздномыслие»: