Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раньше моим помощником всегда был Джон, но он еще работал, а вечерами купал двоих мальчишек.
Знаете, есть такие девушки, которые спокойно раздеваются догола где-нибудь в спортивной раздевалке и так же спокойно стоят и болтают?
Ага, так вот, я не из их числа.
Всю жизнь я надевала бикини только в присутствии избранных. Я стесняюсь.
Но теперь я чувствовала себя такой вонючей и липкой, что согласилась на помощь незнакомого человека при мытье.
У меня есть ванна с более высокими, чем обычно, ножками — благословение Господа. Санитарка из хосписа помогала мне раздеться и переносила меня в эту ванну, наполненную теплой водой и вскипающую мыльными пузырьками.
Эта женщина оказалась такой милой, доброжелательной и забавной, что я с нетерпением ждала каждого ее визита. Она массировала мне кожу головы — блаженство! — отлично управлялась с полотенцем, одевала меня в чистое.
Именно с ней я впервые в жизни ощутила чисто женскую общность. Одна женщина купает другую. Неторопливо, плавно. Без всякого намека на секс. Иногда они разговаривают. Делятся секретами: кондиционер не наносят на корни волос, вот тут косточка торчит, осторожнее с бритвой, а тут, наоборот, складочка, по ней нужно хорошо пройтись.
Мелочи.
Вскоре о моем самочувствии стало известно главному врачу: ходит с чужой помощью, ест сама. Доктор захотела встретиться со мной.
— Для хосписа вы недостаточно тяжело больны, — сказала она мне.
Я ответила, что понимаю и уважаю ее решение. Я слышала, что хоспис — это учреждение не только для тех, кто уже дышит на ладан. Почему я туда и записалась. Но я еще даже не вошла в здание. Я пока снаружи, хожу себе по солнышку.
Меня выдворили из хосписа через три недели после того, как приняли.
Моя сестра была в восторге:
— Наконец случилось что-то хорошее!
Вы когда-нибудь думали о своих похоронах? Ну, признайтесь!
Похороны бывают у всех, причем всего раз. Много ли в нашей жизни событий, о которых можно сказать такое?
Я начала думать о своих похоронах задолго до того, как заболела. Так, ну прежде всего мне нужен настоящий трагический шлейф из лимузинов. Обожаю лимузины. На приеме маленькие такие канапе высшего качества. И шампанское. И слезы.
И конечно фотографии. Не просто так понатыканные на доску, а подобранные профессионально. Сменяющиеся под музыку. Мультимедийная презентация.
Возвращаясь с чьих-нибудь похорон, мама неизменно со вздохом комментирует количество собравшихся: «В церкви яблоку негде было упасть, только две задние скамьи более или менее свободные. Пришло, наверное, не меньше тысячи человек». Как будто количество присутствующих на похоронах что-то говорит о масштабе личности умершего.
Значит, на моих похоронах тоже должны быть люди. Много людей. У моих родителей тьма друзей и знакомых, у сестры тоже. Да, на приличную толпу должно хватить.
Странно, но, заболев, я стала меньше думать о похоронах. Лимузины? Да куда в них ехать? И кто в них вообще полезет?
Похороны нужны живым, твердила я себе. Кроме того, я совершенно искренне считаю, что ничего не может быть хуже для родителей, чем пережить своего ребенка. А потому мои похороны должны проходить в баптистской церкви, где моих родителей будут окружать и поддерживать любящие, заботливые друзья.
Но я-то не баптистка.
Вера у меня есть. В то, что в каждом из нас живет Бог.
Но религия нас разделяет. Наука строит самолеты, а религия заставляет их врезаться в небоскребы.
Одна из самых моих любимых книг о вере — «Дао Винни Пуха» Бенджамена Хоффа. В ней основные принципы даосизма объясняются через простые воззрения Винни Пуха. Цитирую:
— Кролик — он умный! — сказал Пух в раздумье.
— Да, — сказал Пятачок, — Кролик — он хитрый.
— У него настоящие Мозги.
— Да, — сказал Пятачок. — У Кролика настоящие Мозги.
Наступило долгое молчание.
— Наверно, поэтому, — сказал наконец Пух, — наверно, поэтому-то он никогда ничего не понимает![5]
На примере Пуха, мишки-лежебоки, который никогда в гору не пойдет, Хофф объясняет даосский принцип обретения мира в душе и силы духа через непротивление естественному ходу вещей.
— Но это же не религия! — скажет вам любой баптист.
Это-то мне и нравится.
Так что я в глазах баптистов — язычница. Язычница на пороге смерти, которой приспичило быть похороненной в их церкви.
Причем похороненной не как-нибудь, а по обряду, который отражал бы мое равное уважение ко всем конфессиям. Для этого я хотела пригласить раввина, имама, буддистского монаха и католического священника. Я хотела, чтобы каждый из них рассказал о своем ви́дении того, что происходит после смерти.
Я пригласила пастора Первой баптистской церкви Джимми Скроггинза к себе домой, чтобы попросить его именно об этом — о полностью открытой службе. Просьба неслыханная — с тем же успехом можно было просить его устроить в алтаре вечеринку с пивом.
Я рассказала о своей идее папе. Он пришел в ужас, хотя и не сказал мне ни слова. Однако он поспешил заверить пастора Скроггинза, что не поддерживает моей затеи. Так что первая фраза, которую я услышала от пастора, едва он возник на пороге моего дома, была такой:
— Ваш папа считает, что вы затеяли что-то не то.
Но я все же изложила ему свою просьбу:
— Можно ли, чтобы заупокойную службу по мне читали раввин, имам, буддистский монах, католический священник и вы — все вместе?
Пастор Скроггинз был молод, но уже проявил себя проповедником милостью Божией, настоящим праведником, истово преданным Господу и несущим людям слово Христово. Подвижником веры. Он посмотрел мне прямо в глаза и сказал:
— Сьюзен, вы можете собрать у своего гроба такую «радужную коалицию», с тем чтобы каждый сказал все, что хочет, лично о вас, но не затрагивал бы вопросов своей веры.
И еще он объяснил, что сам, к примеру, никогда не стал бы испрашивать разрешения прочитать проповедь в мечети — из уважения к имаму.
— Это неприлично, — добавил он.
Он был вежлив, внимателен — и непреклонен.
Я поняла. Без горечи. Его церковь, его правила.
Поблагодарила его за визит.
Все равно, раз папа не согласен, этого не будет. Я ведь и в самом деле пыталась устроить так, чтобы отголосок моего «я-я-я» был слышен в каждой детали похорон, забыв, что похороны нужны живым. Самое утешительное, что могли услышать мои родители в этот, вполне возможно худший, день их жизни, — это те же слова, которые они слышат не один десяток лет, в которые верят.