Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее, когда я говорю: «Вот мечет пламя огненный покров / Ее красы...» — я снова описываю лишь впечатление от этой красоты, ибо описать полностью саму ее красоту невозможно. При этом я исхожу из того, что все явления, превосходящие наш разум, лишая его возможности усмотреть их сущность, лучше всего рассматривать через их следствие: только так, рассуждая о Боге, об ангелах и о первоматерии, мы можем получить о них некоторое представление. Потому я и говорю, что красота благородной дамы нисходит на нас как «огненный покров», то есть жар любви и человеколюбия[392], и что эти «пламенники дух животворит», делая их пылом, вдохновленным благородным духом — праведным побуждением, благодаря которому и от которого рождается источник добрых помыслов. Вместе с тем этот пыл побеждает и уничтожает противоположность добрых помыслов и их главного врага — врожденные пороки. При этом надо помнить, что в человеке есть пороки, к которым он от природы предрасположен, — как некоторые люди благодаря своему холерическому складу предрасположены к гневу; такие пороки являются врожденными, то есть они заложены в самой их природе. Другие пороки, как, например, невоздержанность — особенно в отношении вина, — в которых повинен не склад, а привычка, побеждаются и преодолеваются добрыми привычками, благодаря которым человек становится добродетельным, так что умеренность не стоит ему ни малейшего труда, как говорит Философ во второй книге «Этики». Действительно, различие между страстями врожденными и привычными заключается в том, что привычные совсем пропадают благодаря добрым привычкам, поскольку их начало, а именно дурная привычка, уничтожается своей противоположностью; врожденные же, начало которых заключено в самой природе страстности, хотя они благодаря добрым привычкам и ослабляются, все же полностью пропадают только со временем, так как привычка несравнима с природой, в которой и коренится начало этих страстей. А потому более похвален тот человек, который, обладая дурной природой, сдерживается и управляет собою наперекор природному порыву, чем тот, который, обладая доброй природой, собою владеет или, сбившись с пути, возвращается на путь истины, подобно тому как более похвально справиться с конем норовистым, чем с другим, не шалым. Итак, утверждая, что пламенники, зажженные красотой дамы, изничтожают врожденные, заложенные в нашей природе пороки, я хочу показать, что красота эта способна обновлять природу тех, кто ею любуется, ибо она чудодейственна. Тем самым я подтверждаю сказанное в предыдущей главе, где я назвал благородную даму помощницей нашей веры.
Наконец, когда я говорю: «Ведь гордая краса не для сердец / Возвышенных...» — я под видом увещевания других показываю цель, ради которой столь совершенная красота была создана; я считаю, что женщина, которую осуждают за недостаток красоты, должна взирать на этот совершеннейший образец. Это значит, что красота благородной дамы создана не только для улучшения хорошего, но и для того, чтобы плохое сделать хорошим. И в заключение канцона добавляет: «...так предназначил Движущий светила», то есть Бог, из чего становится понятно, что природа создала такое творение, следуя Божественному предначертанию. И на этом заканчивается весь второй, главный раздел этой канцоны.
IX. Порядок настоящего толкования — после того как согласно моему намерению два раздела этой канцоны мною уже обсуждены — требует, чтобы я перешел к обсуждению третьего ее раздела, в котором я намереваюсь очистить канцону от одного упрека, могущего, пожалуй, повредить и ей, и тому, что я здесь излагаю. Дело в том, что еще до того, как я приступил к ее сочинению, мне показалось, что благородная дама стала проявлять по отношению ко мне жестокость и презрение; я сложил небольшую баллату, в которой назвал ее надменной и беспощадной[393], а это как бы противоречит тому, что здесь говорилось выше. И потому я и обращаюсь к канцоне, и, поучая ее, как ей подобает просить извинения, я на самом деле оправдываю и баллату; и здесь я пользуюсь фигурой, именуемой у риторов просопопеей[394] и очень часто употребляемой поэтами, когда они обращаются с речью к вещам неодушевленным. [Начинается этот третий раздел словами]: «Ты говоришь, канцона, мнится мне...» Для того чтобы облегчить разумение данной части, мне придется разбить ее на три подраздела: так, сначала излагается то, что требует извинения; далее приводится само извинение: «...небес вовек не затемниться строю...»; наконец, я обращаюсь к самой канцоне как к лицу, которое я обучаю тому, что оно должно делать: «Ты оправдаешься, не виновата...»
Итак, прежде всего я говорю: «О канцона, отзывающаяся столь хвалебно о благородной даме, ты как будто противоречишь одной из твоих сестер». Я называю баллату «сестрой», подобно тому как называют сестрой женщину, которой жизнь дана тем же родителем; точно так же может человек называть «сестрой» творение, созданное тем же творцом, ибо наше творчество есть в некотором смысле наше порождение. Итак, канцона как будто противоречит своей сестре, и я в связи с этим говорю: «Ты изображаешь даму смиренной, а твоя сестра — гордой или «надменной и беспощадной», что одно и то же». Выдвинув это обвинение, я в качестве оправдания беру пример, свидетельствующий о том, что истина иногда противоречит видимости, а иногда, при других обстоятельствах, с ней совпадает. Я пишу, что «небес вовек не затемниться строю», то есть что небо всегда ясное; однако порой по той или иной причине можно сказать, что оно темное. При этом надо помнить, что видимы в собственном смысле только цвет и свет, как утверждает Аристотель во второй книге «О душе» и в книге «Об ощущении и ощущаемом». Конечно, видимы и другие определители предметов, но не в собственном смысле, так как их воспринимает не только зрение, но и другое чувство, так что нельзя сказать, что они видимы или осязаемы в собственном смысле; таковы — фигура, величина, количество, движение и неподвижность, которые мы воспринимаем