Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В низеньких теремных покойцах душно. Двери, ставни, окна, втулки тщательно обиты войлоком, чтоб ниоткуда не дунуло. На полу также войлоки, «для тепла и мягкого хождения». Муравленые печки жарко натоплены. Пахнет гуляфною водкою и росным ладаном, который подкладывают в печные топки «для духу». Свет дневной, проникая сквозь слюду косящатых оконниц, становится янтарно-желтым. Всюду теплятся лампады. Алеше томно, но покойно и уютно. Он как будто вечно дремлет и не может проснуться. Дремлет, слушая однообразные беседы о том, как «дом свой по Богу строить – все было бы упрятано, и причищено, и приметено, убережено от всякой пакости – не заплесневело бы, не загноилось – и всегда замкнуто, и не раскрадено, и не распрокужено, доброму была бы честь, а худому гроза»; и как «обрезки бережно беречи»; как рыбу прудовую в рогожку вертеть; рыжечки, грузди моченые в кадушках держать – и теплою верою в неразделимую Троицу веровать. Дремлет под унылые звуки домры слепых игрецов-домрачеев, которые воспевают древние былины, и под сказки столетних старцев-бахарей, которые забавляли еще деда его, Тишайшего царя Алексея Михайловича. Дремлет и грезит наяву под рассказы верховых богомольцев, нищих странничков о горе Афоне, острой-преострой, как еловая шишка, – на самом верху ее, выше облаков, стоит Матерь Пресвятая Богородица и покровом ризы своей гору осеняет; о Симеоне Столпнике, который, сам тело свое гноя, весь червями кишел; о месте рая земного, которое видел издали с корабля своего Моислав-новгородец, и о всяких иных чудесах Божиих и наваждениях бесовских. Когда же Алешеньке станет скучно, то по приказу бабушки всякие дураки и дурки-шутихи, юродивые, девочки-сиротинки, калмычки, арапки пляшут перед ним, дерутся, валяются на полу, таскают друг друга за волосы и царапаются до крови. Или старушка сажает его к себе на колени и начинает перебирать у него пальчики, один за другим, от большого к мизинцу, приговаривая: «Сорока-ворона кашу варила, на порог скакала, гостей созывала; этому дала, этому дала, а этому не досталось – шиш на головку!» И бабушка щекочет его, а он смеется, отмахивается. Она обкармливает его жирными караваями, и блинцами, и луковниками, и левашниками, и оладийками в ореховом маслице, кисленькими, и дроченою в маковом молоке, и белью можайскою, и грушею, и дулею в патоке.
– Кушай, Олешенька, кушай на здоровье, светик мой!
А когда у Алеши заболит животик, является баба-знахарка, которая пользует малых детей шепотами, лечит травами от нутряных и кликотных болезней, горшки на брюха наметывает, наговаривает на громовую стрелку да на медвежий ноготь, и от того людям бывает легкость. Едва чихнет или кашлянет – поят малиною, натирают винным духом с камфорою или проскурняком в корыте парят.
Только в самые жаркие дни водят гулять в красный Верхний сад, на взрубе береговой Кремлевской горы. Это подобие висячих садов – продолжение терема. Тут все искусственно: тепличные цветы в ящиках, крошечные пруды в ларях, ученые птицы в клетках. Он смотрит на расстилающуюся у ног его Москву, на улицы, в которых никогда не бывал, на крыши, башни, колокольни, на далекое Замоскворечье, на синеющие Воробьевы горы, на легкие золотистые облака. И ему скучно. Хочется прочь из терема и этого игрушечного сада в настоящий лес, на поле, на реку, в неизвестную даль; хочется убежать, улететь – он завидует ласточкам. Душно, парит. Тепличные цветы и лекарственные травы – майоран, тимьян, чабер, пижма, иссоп – пахнут пряно и приторно. Ползет синяя-синяя туча. Побежали вдруг тени, пахнуло свежестью, и брызнул дождь. Он подставляет под него лицо и руки, жадно ловит холодные капли. А нянюшки и мамушки уже ищут, кличут его:
– Олешенька! Олешенька! Пойдем домой, дитятко! Ножки промочишь.
Но Алеша не слушает, прячется в кусты сереборинника. Запахло мятой, укропом, сырым черноземом, и влажная зелень стала темно-яркою, махровые пионы загорелись алым пламенем. Последний луч прорезал тучу, и солнце смешалось с дождем в одну золотую дрожащую сетку. У него уже промокли ноги и платье. Но, любуясь, как в лужах крупные капли дробятся алмазною пылью, он скачет, пляшет, бьет в ладоши и напевает веселую песенку под шум дождя, повторяемый гулким сводом Водовзводной башни.
Дождик, дождик, перестань!
Мы поедем на Иордань,
Богу помолиться,
Христу поклониться.
Вдруг над самой головой его словно раскололась туча, сверкнула ослепляющая молния, грянул гром и закрутился вихрь. Он замер весь от ужаса и радости, как тогда, на плече у батюшки, в триумфанье Азовской виктории. Вспомнился ему веселый кудрявый быстроглазый мальчик, и он почувствовал, что любит его так же, как эту страшную молнию. Голова закружилась, дух захватило. Он упал на колени и протянул руки к черному небу, боясь и желая, чтоб опять сверкнула молния еще грознее, еще ослепительнее.
Но трепетные старческие руки уже подхватывают его, несут, раздевают, укладывают в постельку, натирают винным духом с камфорою, дают внутрь водки-апоплектики, и поят липовым цветом до седьмого пота, и укутывают, и укручивают. И опять он дремлет. И снится ему Аспид-зверь, живущий в каменных горах, лицо имеющий девичье, хобот змеиный, ноги василиска, коими железо рассекает; ловят его трубным гласом, не стерпя которого, он прокалывает себе уши и умирает, обливая камни синею кровью. Снится ему также Сирин – птица райская, что поет песни царские на Востоке, в эдемских садах пребывает, праведным радость возвещает, которую Господь им обещает; всяк человек, во плоти живя, не может слышать гласа ее, а ежели услышит, то весь пленяется мыслью и, шествуя вслед и слушая пение, умирает. И кажется Алеше, что идет он за поющим Сирином и, слушая сладкую песню, умирает, засыпает вечным сном.
Вдруг точно буря влетела в комнату, распахнула двери, завесы, пологи, сорвала с Алеши одеяло и обдала его холодом. Он открыл глаза и увидел лицо батюшки. Но не испугался, даже не удивился, как будто знал и ждал, что он придет. С еще звеневшею в ушах райскою песнею Сирина, с нежною сонною улыбкой протянул он руки, вскрикнул: «Батя! Батя! Родненький!» – вскочил и бросился к отцу на шею. Тот обнял его крепко, до боли, и прижал к себе, целуя лицо, и шейку, и голые ножки, и все его теплое под ночною рубашечкой сонное тельце. Отец привез ему из-за моря хитрую игрушку: в ящике деревянном под стеклом три немки вощаные да ребенок, а за ними зеркальце; внизу костяная ручка: ежели вертеть ее, то и немки с ребенком вертятся, пляшут под музыку. Игрушка нравится Алеше. Но он едва взглянул на нее и уже опять глядит не наглядится на батюшку. Лицо у него похудело, осунулось; он возмужал, как будто еще вырос. Но Алеше кажется, что, хотя он и большой-пребольшой, а все-таки маленький, все такой же, как прежде, веселый, кудрявый, быстроглазый мальчик. От него пахнет вином и свежим воздухом.
– А у бати усики выросли. Да какие махонькие! Чуть видать…
И с любопытством проводит он пальчиком над верхнею губой отца по мягкому темному пуху.
– А на бороде ямочка. Точь-в-точь как у бабушки!
Он целует его в ямочку.
– А отчего у бати на руках мозоли?
– От топора, Алешенька: корабли за морем строил. Погоди, ужо вырастешь, и тебя возьму с собою. Хочешь за море?