Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Верейском нет ничего широкого, яркого, русского. Подспудно читатель ощущает, что, случись новая гроза, вроде 1812 года, и Дубровский с Троекуровым окажутся по одну сторону. Недаром генерал Измайлов довел свое ополчение до Монмартра. А где будет Верейский? Бог весть. Может, сбежит. Может, подастся к французам. Во всяком случае, его место — на противоположной стороне.
Так вот, обоих своих любимых персонажей Пушкин выводит из-под тяжкого удара государства. Они оба неподсудны той довлеющей силе, которая обезличивает и уравнивает всех, пусть и перед законом.
В отличие от обыденной жизни, веером выкидывающей разные, в том числе и благие, исходы, в тексте, подобном «Дубровскому», хорошего конца быть не может. Грустное развитие событий заложено изначально. Оно неизбежно, именно благодаря уходу автора в некое «русское постоянное» — отвлеченное «всегда», куда реальная история на самом деле не допускается…
Польский след
Когда автор впервые выступал с докладом о «Дневнике Дубровского» в Институте всемирной истории Российской академии наук, при обсуждении прозвучала любопытная реплика. Действия Дубровского, собравшего шайку и перепугавшего всю округу, очень похожи на традиционные польские «наезды» — регулярные вылазки шляхты с вооруженными холопами друг против друга.
Это и правда так. Недаром прототип Владимира — белорусский дворянин. Да и фамилия на «-ский» в XIX веке ассоциировалась больше с польскими землями, чем с коренными русскими.
В России возможности наезда со времен Московского государства противопоставлялся суд — обращение к царю по местническим и земельным вопросам. Романтическому праву силы противолежала весьма прозаическая, но действенная практика решения спора законным путем. Которая, впрочем, не исключала ни бытового самодурства, ни нравственной потребности дать отпор. И в XVIII, и в XIX веках длительные разбирательства по делам мелких помещиков, обиженных богатыми соседями, шли чередой. Один из биографов Льва Измайлова — С. Т. Славутенко, кстати тоже выходец с бывшей польской «украины», — вспоминал о своей собственной родне: «История моего деда, отца матери, несколько похожа на повесть Пушкина „Дубровский“… богатый помещик разорил бедного (такие случаи бывали повсеместно)»[267].
Современниками Пушкина поведение Троекурова воспринималось не просто как домашняя тирания, а как тирания доморощенная. В. Г. Белинский писал: «Старинный быт русского дворянства в лице Троекурова изображен с ужасающей верностью»[268]. Между тем в 30-е годы XIX века о нравах русской старины судили скорее по наитию, серьезные исследования еще не были написаны. Нравы же, как писал князь М. М. Щербатов, подверглись сильной порче — «повреждению» — в том числе и от воздействия соседей, чьи земли молодая империя присоединяла к своим и чья повседневная жизнь казалась такой соблазнительной.
Среди рассказов о знаменитом владельце резиденции Несвиж Кароле Станиславе Радзивилле, одном из последних отпрысков некоронованных королей Литвы, встречается сюжет, очень близкий к «Дубровскому». Радзивилл, прозванный «Пане Коханку»[269], за то что именно с этими словами обращался к любому собеседнику, как-то заврался во время пирушки. Его добрый приятель, бедный шляхтич, живший по соседству, усомнился, получил оплеуху и кинулся на хозяина с ножом. Гостя оттащили и выгнали. Честь бедняги осталась запятнанной, он обратился в суд, но чиновники в угоду богатому ответчику разорили истца. С горя тот явился к Пане Коханку на поклон и заявил: на свете есть только два дурака. Князь, потому что осмелился равнять себя с Екатериной Великой (Радзивилл как раз переживал очередную неудачу из-за участия в очередном польском заговоре). И он, грешный, потому что решился на тяжбу с князем. Пане Коханку расчувствовался, всё простил и вернул земли[270].
П. И. Мельников-Печерский привел эту историю в «Княжне Таракановой». Так зародился «польский след» «Дубровского». Забавные истории о «Пане Коханку» пересказывались в России и издавались во Франции, а среди знакомых поэта были поляки, способные поделиться красками своей истории.
Однако обратим внимание на знаковую разницу в поведении героев. Если бедный шляхтич, перешагнув через свою гордость, сам является к оскорбителю, пусть и давнему приятелю, просить милости, то старик Дубровский тверд до конца. От широты душевной к нему приезжает сам Троекуров, он готов повиниться, потому что действовал не по совести. Этот поступок сразу переносит читателя на родную почву, где и Кудеяр-атаман может раскаяться. И где, по мысли романтика, менее всего нужна третейская сила государства для разрешения конфликта.
…умный человек и очень добрый малый, но до него я как-то не охотник по старым нашим отношениям.
Кто нам сказал, что Татьяна не любила мужа? Пушкин?
Неправда. Пушкин устами героини озвучил совсем иное: она и в высшем петербургском свете продолжала питать чувства к Онегину. Однако ее брак очень прочен. Даже появление мужа — «шпор незапный звон раздался» — после разговора главных героев психологически не подводит к дуэли. Казалось бы, единственному средству разрешить скрытый конфликт. Почему?
Прежде всего потому, что Татьяна внутренне права не только перед Онегиным, но и перед тем, кому «отдана». И останется права, даже если гласно признает, что юношеское чувство связывало ее с кузеном супруга. Положим, князь N испытает укол ревности. Положим, будет некоторое время холоден с женой, хотя ему самому — ветерану Наполеоновских войн, поздновато нашедшему спутницу, — вероятно, есть в чем покаяться.
Но в конце концов жизнь вернется на круги своя. Брак не пострадает. Ибо построен на иных основаниях, чем вычитанное из романов чувство уездной барышни или горячее желание молодого офицера побывать в объятиях красавицы-маркитантки.
Люди того времени четко разделяли увлечения и семью. Свободный полет души и обязанности. Социальные и имущественные барьеры часто мешали одному перетечь в другое. Делили жизнь на две половины: до и после венца. Даже мужчины, от которых свет требовал только соблюдения внешних приличий, старались их не нарушать. Так, признанный Дон Жуан своего времени А. X. Бенкендорф, свободно описывавший в мемуарах многочисленные романы, сразу после свадьбы прекратил рассказы о них — дочери могут прочесть, хотя сами увлечения, конечно, оставались.
Для женщин деление на «до» и «после» было еще значимее в силу их зависимого положения. Дамы проводили суровую, почти непреодолимую границу между трепетом девичьего сердца и «любовью супружественной». Уже не раз цитированная нами Аннет Оленина писала в дневнике: «Никогда не будет во мне девственной любви, и ежели выйду замуж, то будет любовь супружественная»[271], то есть основанная на долге, а не на вольном желании.