Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот когда стало видно, как крепко досталось нашему «фрегату». Бруствер во многих местах осыпался, несколько пушек были перевернуты, внутри повсюду зияли воронки от бомб.
Однако я не глядел по сторонам. Спускаясь, я смотрел в одну точку — вниз, под вышку.
Там толпились люди. И все без шапок, одни затылки — русые, светлые, темные. А еще слышался какой-то непонятный звук. Не то вой, не то пение. Я даже подумал: не у меня ли это в голове? Она и гудела, и ныла.
Слезалось мне трудно, ноги и руки не слушались, поэтому с середины лесенки я прыгнул. Упал, но ни удара, ни боли не почувствовал.
Поднялся, стал протискиваться через толпу. На меня оборачивались, расступались.
Все стояли вокруг носилок, на которых лежало странно короткое тело, накрытое знакомой шинелью. Рядом сидел Джанко и, мерно раскачиваясь, пел на незнакомом гортанном языке. Голос у индейца был высокий, сильный.
— Джанко! Тебе нельзя! — крикнул я. — Молчи! Из тебя душа выйдет!
А он не услышал. Лицо у Джанко было застывшее, как у покойника. Глаза открытые, но мертвые.
Я заплакал. Мало мне потерять Платона Платоновича!
Индейцы они такие. Пока в них душа жива, их никакой пулей не убьешь. А померла душа — и пули не надо.
…Облака разошлись, дым рассеялся и вроде бы даже светит солнце. А может и не светит, не знаю.
В других местах бомбардировка продолжается, а у нас почти тихо. На бастионе раз в минуту, а то и реже, рванет бомба или ударит ядро — после давешней молотьбы чепуха, никто и головы не повернет. Я во всяком случае не поворачиваю.
Едва поутихла канонада, со стороны города на «Беллону» засеменили, заспешили бабы, матросские жены. Они в платках, волокут узелки со снедью, кринки, а некоторые чистую ветошь — перевязывать раненых. И кое-кто уже голосит, найдя своего в длинном ряду покойников, выложенном на земле у разбитой часовенки.
Всё это время я стоял вялый, снулый, ни о чем не думал. И вдруг дернулся.
Мне вообразилось, что сейчас придет Агриппина Львовна. И обязательно придет! Наверно, уже бежит — как бегут эти бабы в платках.
И что же? Придет она на «Беллону» и увидит, как Платон Платонович лежит здесь вот такой — короткий? Этого нельзя! Никак нельзя!
— Унести надо! — кричу я, бросаясь к нашему штурману, который пока остался за командира. — Капитана унести!
Никодим Иванович обнимает меня за плечо.
— Да, Гера, ты прав. — Он вытирает слезы, сморкается. — Боевой дух может пострадать… Эх, какой был капитан. Всем капитанам капитан… Голоса только капитанского не имел…
Никодим Иванович спрашивает у моряков:
— Кто понесет носилки?
Хотят все, но я поспеваю раньше. Никто не отобрал бы у меня этого права.
Мне достается задняя левая ручка.
— Подни-май! — командует штурман.
Поднимаем.
— В ногу шагай!
Сам он идет впереди. В одной руке обнаженная сабля, в другой фуражка.
Встречные останавливаются, тоже снимают шапки. Бабы крестятся.
— Стой! — говорит Никодим Иванович. — Надо флагом накрыть. Капитан ведь!
Он идет назад, а мы четверо стоим, держим. На плечо давит. Тяжело, но недостаточно тяжело — хотелось бы, чтоб потяжелее.
Я оборачиваюсь посмотреть, как там Джанко.
Сидит, как сидел. Раскачивается, поет. Кажется, и не заметил, что капитана унесли.
Я думаю, что теперь у меня будет два больших дела, трудных. Надо и с Агриппиной быть, и моего индейца не покинуть. С нею-то Диана поможет, а с Джанко совсем беда. Вон и орлиное перо у него на макушке обломилось…
Сколько времени прошло с того мига, когда я подумал про обломанное перо? Секунд десять?
Бомба летит медленнее ядра, уж я-то это знаю. Будучи сигнальщиком, я иной раз успевал дочесть до двенадцати или даже пятнадцати, пока она прорисует над полем полукруг и жахнет в землю.
Сам не знаю, отчего этот выстрел показался мне особенным, не похожим на другие. По шее сзади пробежали мурашки, и почти сразу я увидел черную точку. Она поднималась вверх по крутой дуге, быстро густея и жирнея.
Наша — я понял это сразу и уже не мог отвести глаз.
Моя!
Крикнуть бы — да ком в горле.
Кинуться бы в сторону — вон она, траншея, есть где укрыться. Но это что ж, уронить носилки? Чтоб бедное тело моего капитана снова повалилось в грязь?
Я стою не шелохнувшись. Гляжу на черную точку.
Она медленно-медленно ползет вверх, к бледному солнцу, потом так же величаво, преодолев одной ей ведомый перевал, начинает опускаться.
Я читал в одной книжке, что у человека в предсмертную минуту перед взором проносится вся жизнь.
Моя жизнь получилась короткая, мне хватает не минуты, а тех нескольких мгновений, пока летит бомба, чтоб поставить в моем земном существовании точку.
Конечно, я вижу не все шестнадцать лет — только самое главное, самое дорогое.
Я проваливаюсь в пещеру.
Вижу медальон.
Попадаю на «Беллону».
Слышу голос Платона Платоновича, рассказывающий про Джанко.
Коченею от ужаса под турецкими пулями.
Пью чай в гостиной у Агриппины.
Диана тихо играет мне вальс.
Вот это была моя жизнь. И она закончи…
На последней почтовой станции тракта, который для едущих на войну назывался Севастопольским, а для уезжающих в тыл Симферопольским, было не протолкнуться — впрочем, как во всякий день на протяжении десяти месяцев осады.
В этом, едва открыв двери, сразу убедился молодой человек, вошедший со двора. В большой комнате с низким потолком ели, курили, выпивали или просто разговаривали сорок или пятьдесят мужчин, сплошь офицеры и военные чиновники.
Тонкое лицо вошедшего исказилось брезгливой гримасой, крылья небольшого аккуратного носа обозначились резче — помещение пропиталось запахом скверной кухни, табачной копоти, несвежего белья и немытых тел.
Коротко остриженные волосы у молодого человека были черными, а кожа, несмотря на июльский зной, очень белой; голубые глаза смотрели так холодно, что невозможно было представить их мечущими молнии или затуманенными слезой. Тщательно выбритое безусое лицо могло бы показаться немного женственным, но лишь издали. Вблизи становился заметен небольшой косой шрам на щеке; всякий военный узнал бы след сабельного удара.