Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, столик, не подключаясь к моим ритмам, на самом деле меня предупреждает.
Я развернула газету.
Предупреждает, вовремя.
На первой полосе «Политики» от 26 ноября 1944 года, воскресенье, были две ударные публикации, и обе стали ударом для меня. Первая — редакционная статья почти в три столбца, под названием «Враг народа»; вторая — карикатура Пьера Крижанича, по центру «подвала», на два столбца.
В тщательно написанной редакционной статье разъяснялось понятие из заголовка. Это понятие — враг народа — относилось, как подчеркивалось в статье, ко всем тем, кто в этом сейчас изменяют, то есть, предают, недоверием или грабежом, все равно, новую действительность. Анонимный автор хотел оставить у читателя впечатление, что непосредственным поводом для написания статьи стало вынесение строжайшего приговора какому-то Тодоровичу, которому новая власть поручила снабжать население углем, а он попытался этим углем снабдить и себя, и своих друзей, то есть, спекулировать, тогда это так называлось. Но если судьба спекулянта и была непосредственным поводом к написанию передовицы, то никак не единственным, и не главным. Это было понятно и по способу разъяснения заглавного понятия. В гораздо большей мере, чем к Тодоровичу, это понятие, по мнению автора передовицы, которое, несомненно, являлось выражением общепринятого на тот момент образа мыслей, существенного common sense[113], распространялось на тех, кто, так или иначе, предал свою страну. Врагом народа, считал автор статьи, человек становится сам, своим решением, осознанно или неосознанно, и с таким пониманием трудно было не согласиться. Намного труднее было согласиться с выводом, который также изложил автор, в отношении процедуры, которую необходимо применять к лицам с клеймом врага народа. (А французы, — не знаю, с чего мне это именно сейчас пришло в голову, — во время их Великой революции, своего страшного Марата называли «Друг народа».) В новом, зарождающемся обществе, — подразумевалось в выводе, — по справедливости, а вершить справедливость — дело народа, — таких людей следовало считать лишними, точнее, ненужными, и как чумные бациллы, их надо было устранить.
Итак, передовица разъясняла и кое-что из того, что со мной уже происходило, произошло: непреклонность в поведении майора в тот момент, когда он мне сообщал: все, что есть в квартире на улице Досифея, 17, на втором этаже, конфискуется именем народа; непреклонность в движении Зоры в тот момент, когда она в последний раз заперла на ключ двери «зимнего сада»; непреклонность в голосе полковника Зеца, когда он мне подтвердил, что имущество врагов народа с этого момента становится народной собственностью.
Значит, полковник совершенно не случайно вчера (да, наша встреча, должно быть, была вчера, 25 ноября 1944-го) использовал понятие из заголовка передовицы в сегодняшней «Политике», как не случайно и то, что он ушел, не попрощавшись.
А что, собственно, означает глагол устранить?
Я не знала.
Я не знала, и где устраняют бациллы, названные чумными.
Я думала, ощущая ту паутину страха, медленно сползающую с плеч вдоль позвоночника, что их заточат в казематах, окруженных сторожевыми башнями, как уголовных преступников, или отправят на маленькие необитаемые острова, как прокаженных.
И что, собственно говоря, означало быть чумной бациллой?
На эти вопросы автор передовицы не отвечал.
Не отвечал, по крайней мере, прямо, и текст под карикатурой Пьера Крижанича, которая называлась «После амнистии».
На правой, более светлой стороне, на карикатуре была нарисована очень длинная колонна людей, лица которых, анонимные, можно было счесть радостными. На левой, затененной стороне, почти в самом углу, была группка людей, чьи лица, крупные, и вовсе не анонимные, выглядели мрачными и напуганными. Лица генерала Милана Дж. Недича и генерала Дражи Михайловича, на первом плане, были абсолютно узнаваемы. Менее узнаваемым, на втором плане и немного выделенным из группы, был персонаж, чья одухотворенность, даже в таком карикатурном виде, очень напоминала одухотворенное лицо профессора Павловича.
Под карикатурой был расположен текст разговора между членами группы, объятыми страхом:
«— Ой, господи боже! Что это за войско?!
— Это деревенщина, которую мы прошлым летом насильно мобилизовали, а теперь они после амнистии возвращаются по домам.
— Смотри только, чтобы нас не заметили, нас-то они точно не амнистируют».
Разве не эти слова, последние, из подписи к карикатуре, произнес не так давно этот же самый профессор Павлович, мой Душан?
Разве он не сказал:
— Нас-то они точно не амнистируют.
Если эти записки кто-нибудь когда-нибудь прочтет (может быть, я, шутки ради, могла бы их оставить в наследство моему знакомцу из нового мира, послевоенного, бывшему бакалейщику с угла, а теперь майору в отставке), этот читатель будет, без сомнения, уверен, что слова профессора Павловича, которые я здесь привожу, я привожу неточно, так сказать, нарочно помещаю в семнадцатый день сентября, на этот раз это сентябрь 1944 года.
Но, нет, я не лукавлю: те слова были произнесены именно семнадцатого сентября.
«Знакомец из нового мира». Точнее, бакалейщик с угла, преображенный в майора. Этим я был для нее. Только этим. И остался только этим. Знакомец, с которым нельзя шутить. Майор, с которым надо шутить. За что она мне это сделала? Разве это шутка?
Было воскресенье, и третье по счету семнадцатое сентября, проявившее себя как день невезения.
(Или вообще-то нет?)
В тот день в своем кабинете господин профессор Павлович стоял в дверях, ведущих на лоджию, спиной к комнате.
Он казался ниже ростом, в развороте его плеч не было ничего высокомерного.
Выпрямился, когда услышал мои шаги. Обернулся. Он был удивлен.
— Это ты?
Его удивление было понятно. И вопрос его был понятен. Но только нам двоим.
В кабинет профессора Павловича, чтобы поговорить, я не входила больше полутора лет. Заходила туда, только чтобы сделать уборку. Во время оккупации я всегда наводила порядок в кабинете сама, через день. Никто, кроме меня. Я себе придумала, как награду за тщательную уборку, одну ритуальную игру. Напоследок оставляла вытирание пыли с рамы,