Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дежурили мы и ночью, когда Ленька и другие трактористы (всего их вместе с ним было четверо), покуражившись около машин, поважничав, отправились к нардому, где их уже в великом нетерпении ожидали девчата, – к утру почти все сельские красавицы заявятся домой выпачканные мазутом и не будут торопиться смыть его со своих платьев и со своих щек, это в ту пору были знаки, которых девчата не только не стыдились, но страшно гордились ими. Пройдет немного времени, и по всей стране покатится немудрящая песенка: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати».
Всю эту памятную, необыкновенную ночь, от вечерней до утренней зари, Ванька Жуков просидел на нашей избе, укрывшись за печной трубой, выведенной высоко над соломенной крышей. Он пробрался туда со стороны глухой стены, воспользовавшись сумерками, которые поселились там гораздо раньше, чем в других местах. Были минуты, когда он мог бы, пренебрегши опасностью, спуститься на землю и подбежать к нам, но гордость, которая у Ваньки всегда преобладала над страхом, удержала его от последнего шага. Но чего бы он только не сделал, чего бы не отдал за то, чтобы оказаться на моем месте!
Не пустовала в ту ночь и наша изба: она была полным-полна папанькиными приятелями, среди которых, как всегда, выделялся Муратов. Пока возводилась школа-семилетка, не было случая, чтоб он не находился в центре событий, нередко драматических, неизбежно возникавших на селе в крутые те времена. Главным для него, однако, была школа. Его постоянно видели в различного рода конторах, учреждениях, предприятиях как в районе, так и в крае, во всех местах, от которых зависело снабжение стройматериалами, крайне дефицитными даже в нынешние времена, не говоря уже о тех далеких днях, о которых идет речь. «Велыкый прарап» не щадил при этом ни себя, ни своих помощников, ни рабочих, жестоко расправляясь с любым, кто выходил на площадку с опозданием; а ведь прошлой ночью он мог сидеть с ним вместе, приятельски похлопывать по плечу, обнимать и целовать его своими по-восточному большими, пухлыми, размягченными и горячими от выпивки губами.
– Вот это человек! Вот это башка! – восхищался мой отец: общительный по своей натуре, он, как известно, раньше других сблизился с Муратовым.
Однако и умная голова может подвести, если «дураку достанется» – по присловью, особенно часто употребляемому моим родителем. Вероятно, подвела она и Муратова, коль оказался он в эдаком захолустье со своими недюжинными способностями.
Муратов исчез из нашего села тотчас же, как областная (заметьте, не районная, а областная… не областная даже, а краевая) комиссия приняла здание школы, выставив строителям, и в первую очередь, конечно, Муратову, наивысшую оценку. И это было справедливо. Школа еще и теперь, спустя почти полстолетия, стоит на прежнем своем месте целехонька и продолжает впускать в свои двери и выпускать из них поколение за поколением все новых и новых драчунов, пронесших страну через все войны и через все пятилетки, драчунов, для которых судьба не удосужилась приготовить легких путей-дорог.
Дело сделано, и Муратов, как тот мавр, мог уйти. И он ушел, пропал с наших глаз. Но след его остался. И не только в материальном воплощении школы. Я, например, не могу, покуда живу на свете, забыть Муратова. Из множества человеческих существ, встречавшихся на твоем пути, память почему-то цепко ухватится за какой-нибудь десяток из них, вцепится и уж никогда не выпустит, чтобы с тобой ни случилось. Муратов жил во мне всегда, хоть и давал знать о себе редко – в минуты душевного отдохновения, что ли, потепления, в минуты светлой грусти, когда вспоминаешь неповторимую и невозвратную пору детства.
Большой и сильный, он подбрасывал– меня высоко над своей курчавой головой, словно бы я был легким мячиком, и, замирающего от страха и счастья одновременно, с падающим куда-то сердцем или, напротив, подымающимся к самому горлу и заслоняющему дыхание, ловил у земли в пригоршню, как неоперившегося птенца, и хохотал при этом как-то совсем по-детски; затем приседал передо мною на корточки, мягко брал за уши, подтягивал мою голову поближе к своей и, весь светясь и сияя, долго разглядывал меня черными выпуклыми берку-тиными глазами; иногда я замечал, как эти глаза медленно задергивались, прикрывались непроницаемой пленкой, точь-в-точь как у засыпающего беркута. Висячий нос при этом опускался еще ниже и упирался кончиком в толстую, вздернутую малость верхнюю губу. Я догадывался, что, лаская меня, Муратов думал в такой час о своих детях, о тех, о которых вскользь обмолвился как-то в нашем доме. Узнав, что у моих родителей четверо, он неодобрительно заметил:
– Малё. Надо много-много деси. У нас в каждой сакля – тэ-сять – твенацать деси.
– А у тебя самого? Сколько у тебя ребят?
Муратов сразу же заговорил о чем-то совершенно другом, оставив вопрос моего отца без ответа. А потом быстро поднялся и, не попрощавшись, вышел из дому.
Я подошел к окну, чтобы проводить его глазами.
Муратов уходил, сутулясь больше обыкновенного, неся за спиною тяжеленную гирю из туго сплетенных, железных своих пальцев.
Ласкал он не только меня, но многих мальчишек, к которым я сильно ревновал его. Особенно мне больно было, когда видел, что и Ваньку Жукова Муратов подбрасывает в воздух точно так же, как и меня, и так же, как и мою, ворошит своими толстыми добрыми ручищами Ванькину кудлатую, жесткую, никогда не промываемую шевелюру. Однажды чуть не заплакал, видя, как, взлетая над Муратовым, Ванька заливается ядреным, сочным, когда-то очень нравившимся мне, а теперь ненавистным смехом. Хотелось подбежать и укусить их обоих. Не сделал это, конечно, но, всхлипнув, сжал зачем-то кулачишки, поскорее убежал домой, чтобы ничего больше не видеть и не мучиться душой. Уже дома, уткнувшись носом в подушку, все-таки заплакал беззвучно. Мать заметила это по вздрагивающим моим плечам, положила на них теплые, пахнущие только что испеченным хлебом руки, тихо спросила:
– Что с тобой, сыночка? Опять этот разбойник побил?
– Никто меня не бил! – приглушенно прокричал я, резким движением тела отстраняя мамины руки.
– А зачем же плачешь?
– Не плачу я вовсе. Что привязалась?
– Ну, ну. Только разве так кричат на родную мать? – и она ушла, обиженная, а мне сделалось еще тоскливей и больней.
Лежал долго и все вспоминал счастливый Ванькин хохот, его торжествующие сияющие галочьи глаза и корчился в бессильной ярости.
В последний раз мы видели Муратова весною тридцать второго года, в новой школе, куда нас собрал Иван Павлович, чтобы поблагодарить строителей и попрощаться с ними. Девчата принесли из лесу первые цветы – это были подснежники, такие же синеглазые, как и многие из тех, кто их собрал и принес сюда. Ванька смастерил из липы свисток и, краснея, сунул его прямо в карман муратовских галифе; я, краснея не меньше Ваньки, вложил в руку своего кумира подожок, вырезанный по моей просьбе дедушкой, прямую, как стрела, палку с винтообразными вырезами, которые белой извивающейся лентой бежали от одного конца к другому, делая подожок очень нарядным, похожим своей одежкой на дятла. И школьники пришли в восторг, когда моя палка, схваченная где-то посредине двумя пальцами ее нового владельца, завертелась перед нами пропеллером, обдавая наши лица легким ветерком. Радости моей не было предела. Я хохотал, и из глаз моих обильно текли счастливые слезы.