Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Истинный христианин! Истинный! — возглашал Елевферий в защиту Толстого.
— Даже и тут неверно: если Достоевский пытался, но не смог и струсил перескочить через Христа, спрятавшись за спину Великого инквизитора, то Лев Толстой перескочил через Христа[216], потому что признал в нем не Сына Божия, а лишь социального реформатора. Какой же он христианин?
— Я называю его истинным христианином постольку, поскольку он отверг все историческо-религиозные сделки с совестью современных людей, именующих себя христианами, вот таких, как мы с вами, Павел Николаевич, и преподнес нам учение Христа в чистом виде. Не убий — так не убий! Не суди — так не суди! Не противься злу насилием — так не противься! Противься честным словом и честным поведением! Добрыми делами противься!
— Вон наш Григорий не противился, а в тюрьму и ссылку все-таки попал.
— Неверно-с! Григорий Николаевич только насилием не противился, а всей душой, словом и поступками всегда противился. А произведенное над ним насилие, как он сам мне написал недавно, послужило ему лишь в утвержение истины, а не в поругание… А вот взявший меч погибает если не от меча, так от веревки![217]
Обед уже кончился, а все продолжали сидеть в ожидании очередного самовара и, вероятно, продолжали бы горячиться, если бы стоявшая у перил веранды и смотревшая через ограду Сашенька не сказала, обернувшись:
— Кто-то приехал! На телеге!
Кто мог приехать на телеге? Все направили взоры на двор, к воротам. Сашенька узнала первой:
— Кажется, Владимир?
— Какой Владимир?
— Брат повешенного Ульянова…
Все притихли. Всех охватило странное беспокойство. Сашенька вспыхнула и метнулась с веранды в сад. Встала тетя Маша и, что-то непонятное буркнувши, торопливо ушла в комнаты.
— Маша, — шепнул ей вдогонку Иван Степанович и на цыпочках двинулся за женой.
Вспорхнула Зиночка; догоняя ее, исчез Ваня Ананькин.
— Куда же, господа, вы? — простирая руки, с укоризной произнес Елевферий, видя, что и Елена Владимировна сорвалась с места.
— Не хочу я… — бросила шепотом Елена Владимировна и тоже исчезла.
Павел Николаевич тоже немного растерялся: однажды обжегшись на молоке, будешь дуть и на воду. Однако бежать постыдился. Да было уже и поздно: появился Фома Алексеич и, подавая визитную карточку, сказал почему-то виноватым тоном:
— Вас желают видеть.
— Проводи в кабинет! Подашь в кабинет два стакана чаю!
— Слушаюсь.
Павел Николаевич постоял, посмотрел на карточку: «Кандидат прав, Владимир Ильич Ульянов». Над текстом — корона, символ столбового дворянства[218]. Павел Николаевич ухмыльнулся, поправил усы и решительно направился к кабинету.
VI
Когда-то Павел Николаевич называл этого человека «Володей», как его называла вся никудышевская молодежь. Но с тех пор прошло четыре года. А затем, это совершенно не шло к господину, который, поднявшись с кресла, шел навстречу. Да и тактична ли была такая фамильярность к «брату повешенного»?
— Добро пожаловать, Владимир Ильич! — серьезно и суховато произнес Павел Николаевич, отвечая на протянутую руку и всматриваясь в гостя слегка сощуренным взглядом. — Пожалуй, и не узнал бы без визитной карточки… Прошу садиться!
Пошел и повелительно крикнул в дверь:
— Дайте нам чаю!
Владимир Ульянов сильно изменился за четыре года. Все дефекты его лица и фигуры время подчеркнуло: сутулость, коренастость, низкорослость, калмыцкие глаза со скулами, торчащие уши, бедную рыжую растительность, словом, всю некрасивую сторону его внешности. Гость был в приличной шевиотовой паре[219] темно-синего цвета, но сидела она на нем некрасиво: так бывает, когда нарядится человек в чужое платье и сам это постоянно чувствует.
Не сразу наладился разговор. Сперва оба точно ощупывали словами друг друга. Голос Ульянова скрипел чуть не на каждом слове, а Павел Николаевич злоупотреблял междометиями. Поклоны. Справки домашнего характера. Кто где и что делает и как себя чувствует. И за всем у обоих задние мысли и ощущение, что все это так, между прочим, а главное впереди.
Когда увертюра кончилась длинной тягучей паузой, гость заговорил о «подлых временах», то есть о беспросветной реакции. Конечно, Павел Николаевич охотно принял эту тему и постарался показать, что он не изменился в своих взглядах и остался по-прежнему передовым человеком. Однако в террор он давно уже не верил и не верит теперь. Павел Николаевич рассчитывал такой оговоркой обеспечить себя от всяких попыток со стороны брата повешенного утилизировать себя с этой стороны. Каково же было его удивление, когда гость, хитровато улыбаясь одними глазками, охотно согласился и, глоточками отпивая чай из стакана, сказал:
— Правительство именует «гидрой» революционеров, а я думаю, что оно-то само скорее напоминает это чудовище. Срубит рыцарь одну голову, а на ее месте — две новых. Бесплодный труд и геройство. Давно пора это бросить. У правительства на каждого нашего героя — десять тысяч подлецов!
— Мда… конечно… если всех вообще политических противников условимся считать подлецами.
Они встретились глазами, и оба потупились.
— Вы правы: моральную оценку надо в данном случае оставить…
Гость помешал ложечкой в стакане. Павел Николаевич стал закуривать новую папиросу.
— Я полагаю, что и революцию надо пока оставить в покое… — точно подумал вслух гость самым нейтральным тоном.
— М-м… вы имеете в виду культурную работу?
— Да. Революционно-культурную. Вместо меча — свободное революционное слово, направленное целесообразным образом, концентрированное в одну определенную точку…
— Не верю в прокламации и трескучие листовки, — сухо бросил Павел Николаевич.
— Это дело прошлое. Его тоже давно пора бросить, — согласился гость и поскрипел: — Кхе, кхе!
Потом моментальный вскид головы к потолку, словно там гость надеялся что-то отыскать, и потом глаза в глаза: