Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты заставила меня сидеть на торжественном богослужении, посвященном памяти опозорившего меня сына, при этом прекрасно зная, что он жив?! — возмутился генерал.
— Я считала, что он умер, — проронила Селестина.
— Почему ты не сказала мне, когда узнала?
— Потому что вы его ненавидели, генерал, — ответил я за нее. — Вы всегда его ненавидели, и Джордан это знал, и Селестина это знала, и я это знал, и вы это знали. Вот поэтому-то она вам и не сказала.
— Я имел право знать! — рассердился генерал. — Ты была просто обязана сообщить мне.
— Я же не служу в Корпусе морской пехоты, дорогой. Ты как-то все время об этом забываешь.
— Это был твой долг как жены, — уточнил генерал.
— Давай лучше поговорим о твоем долге отца, — вспыхнула Селестина. — Поговорим о том, как ты относился к сыну с первого дня его рождения. Как ты на моих глазах обижал и мучил нашего чудесного, золотого мальчика.
— Он был слишком изнежен, — заявил генерал. — Ты знаешь, я все могу стерпеть, но только не это.
— Он не был изнежен, — возразила она. — У него просто мягкий характер, а ты этого не понял.
— Он вырос бы одним из них, если бы я позволил тебе его воспитывать, — отозвался ее муж с презрением в голосе.
— Одним из них? — не понял я.
— Гомосексуалистом, — объяснила Селестина.
— А-а! Ужас-ужас, — подхватил я. — Лучше уж умереть.
— Вот-вот, — поддержала меня Селестина.
— Я не стал бы так давить на Джордана, — сказал генерал, — если б ты родила еще детей.
— Конечно, как всегда, я виновата.
— Из одинокого волка никогда не выйдет хорошего солдата, — заметил генерал. — Такие люди опасны для армии. Они не могут подавить свое эго на благо коллектива.
— Совсем как ты, дорогой, — бросила Селестина. — Когда разговор заходит о семье.
— Ты никогда не понимала военных.
— Я слишком хорошо их понимала, — рассмеялась Селестина.
— Четырнадцать лет я считал, что мой сын мертв, — произнес генерал и, повернувшись ко мне, добавил: — И что, по-твоему, я должен был чувствовать?
— Радость, — предположил я.
— Я уже оповестил соответствующие органы, — заявил генерал.
— Что ты им сказал? — осведомилась Селестина.
— Я сообщил им название церкви, в которой были сделаны снимки. И дал понять, что, возможно, он совершил преступление. У меня к тебе много вопросов, Джек.
— Вот только ответов у меня мало, генерал, — отозвался я.
— Насколько я понимаю, ты уничтожил эти письма? — спросил он.
— Лишь мои записки к Ледар Энсли, — сказал я.
— Передай ей, что я хотела бы с ней увидеться, — вмешалась в разговор Селестина. — Слышала, что она сейчас в городе.
— Джек, — обратился ко мне генерал, — я мог бы приказать арестовать тебя за укрывательство беглого преступника.
— Разумеется, могли бы, — ответил я. — Правда, в преступлении никого не обвиняли. А преступник, которого вы подозреваете, похоже, мертв.
— Так ты отрицаешь, что на этих фотографиях мой сын? — спросил генерал.
— В Италии я общаюсь только с теми исповедниками, которые говорят по-английски, — ответил я.
— Но это же Джордан? — продолжал настаивать на своем генерал, но голос его предательски дрожал.
— Ничего не могу сказать, — пожал я плечами.
— Или просто не хочешь, — нахмурился он. — Селестина?
— Дорогой, я понятия не имею, о чем ты толкуешь! — воскликнула она.
— Все эти поездки в Италию. Я думал, ты моталась туда из любви к искусству, — произнес генерал.
— Искусство — всегда одна из целей поездки, — отозвалась Селестина.
— Ненавижу музеи, — повернулся ко мне генерал Эллиот. — Там-то она и встречалась с Джорданом. Теперь мне все ясно.
Я вгляделся в лицо генерала и на мгновение даже пожалел этого эмоционально ограниченного, натянутого как струна человека. Рот тонкий, словно лезвие ножа. Коренастый, крепко сбитый. Глаза почти семидесятилетнего человека горели голубым пламенем, приводящим в ужас мужчин и чарующим женщин. Люди всегда боялись Ремберта Эллиота, и генерал был этим весьма доволен. В военное время Америка остро нуждается именно в таких людях, но, подписав мирный договор, не знает, куда их девать.
Как и другие мужчины, посвятившие себя искусству уничтожения вражеских солдат, Ремберт Эллиот оказался отвратительным мужем и отцом. К жене он относился как к адъютанту, пришедшему с плохим известием. Джордан воспитывался на поцелуях матери и тумаках отца.
Генерал тяжело поднялся и снова взял в руки фотографии.
— Этот священник… Он что же, мой сын? — поинтересовался он у меня.
— Откуда мне знать? — ответил я. — Это мой исповедник. Вам следовало бы почаще ходить в церковь, генерал. Тогда увидели бы маленький экран, отделяющий священника от несчастного грешника. Эта преграда не дает им ясно увидеть друг друга.
— Так ты утверждаешь, что это не мой сын? — настаивал генерал.
— Это мой исповедник, — повторил я. — Ни один суд не сможет заставить исповедника свидетельствовать против меня, и наоборот.
— Думаю, что это все же мой сын.
— Замечательно! Примите мои поздравления. Наконец-то вы вместе. Разве вам не нравится такой счастливый конец?
Селестина подошла к мужу и заглянула ему в глаза:
— Это Джордан. Каждый раз, когда мы ездили в Рим, я встречалась с ним, а тебе говорила, что хожу по магазинам.
— Лгунья, лгунья, — прошептал генерал.
— Нет, дорогой, — тихо произнесла Селестина. — Мать, мать.
— А ты, стало быть, выступал в роли курьера, — повернулся ко мне генерал.
— Можно и так сказать, — ответил я.
— Я растил из него морского пехотинца, — с горечью обронил генерал.
— По мне, такое воспитание больше смахивает на Архипелаг ГУЛАГ, — заметил я.
— Джордан достиг совершеннолетия в шестидесятые, — произнес он. — И это его погубило. Откуда вам знать о верности и патриотизме или о моральных ценностях и этике!
— Спросите лучше, что мы знаем о насилии над детьми, — возмутился я.
— Ваше поколение — поколение лжецов и трусов. Вы пренебрегли своим долгом перед отечеством, когда Америка в вас нуждалась.
— Вчера у меня был такой же глупый разговор с Кэйперсом Миддлтоном, — сказал я. — Позвольте мне подвести итог: плохая война, развязанная плохими политиками, под руководством плохих генералов. Жизни пятидесяти тысяч человек спущены в сортир просто так.