Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, присутствие циркуля в Изамбаровой котомке указывало на зерна, уже брошенные в почву его ума и обреченные дать всходы. Полагаю, мое мучительно двойственное отношение к Изамбару объяснимо и тем, что я всегда обожал в нем музыканта и ненавидел математика, и пока первый бодрствовал, а второй спал, моя ненависть не могла овладеть мною. Но безжалостно холодная, блестящая ножка циркуля высекла ее яркую вспышку.
Я вдруг перестал ощущать неловкость, стоя под дверью мансарды и подглядывая за Изамбаром в замочную скважину. Прежде при одной мысли о том, что он меня заметит или почувствует мое присутствие, меня бросало в дрожь. Теперь мне стало безразлично, что он обо мне подумает. Его преступление в моих глазах было несравнимо большим, чем мое. Я считал себя правым, а свой гнев – праведным. Я даже не стал утруждать себя стуком. Евклид к тому времени был изучен и по завершении всех необходимых выписок возвращен учителю, а дверь – не заперта. Я открыл ее и вошел. И прежде чем Изамбар оторвался от своих чертежей и рассеянно уставился на меня, я уже стоял посреди комнаты.
«Да-да, – пробормотал он, вставая, – я совсем забыл… Пора в церковь. Сейчас иду…»
«Неужели? – усмехнулся я ему в лицо. – С чего это вдруг? Ты не был там уже неделю!»
Изамбар всплеснул руками: «В самом деле?! Как нехорошо! Я ужасно виноват…»
Однако же я видел, что голова его все еще занята задачей, от которой я оторвал его.
«Ты ужасно виноват, – передразнил я, – но тебе совсем не стыдно! А все оттого, что учитель души в тебе не чает. Другой бы выгнал тебя к чертовой матери, да еще и всыпал бы как следует на дорожку. Но старик любит тебя и все тебе спускает. Интересно, каково это, когда с тобой так носятся! Недаром говорят, человек не ценит того, что имеет. Ты вот сидишь тут дни и ночи напролет и делаешь то, что тебе нравится, а старик внизу только и охает, как бы не заболел его бесценный и единственный, но уже и беспокоить тебя не смеет. А я, между прочим, да будет тебе известно, с тех пор, как живу в этом доме, не пропустил еще ни одной мессы. Наверное, будь у меня такой восхитительный голос и слух, мне бы тоже позволялось облагодетельствовать прихожан или лишать их удовольствия меня слышать, когда мне вздумается, по моему собственному усмотрению. Вот ведь парадокс! Или, быть может, мне следовало выучить греческий, чтобы стать такой же вольной птицей? Рутина будней – удел неучей. Образованный человек стоит на ступень выше. Так?»
Изамбар забыл о своей геометрии и смотрел на меня теперь уже с настоящим ужасом в огромных черных глазах.
«Нет, конечно! – воскликнул он с мукой. – О Господи! Что я натворил!»
«Об этом я могу рассказать тебе довольно подробно, – ответил я холодно. – Если только тебе действительно интересно. Говорить?»
«Да, – попросил он шепотом. – Пожалуйста…»
И я сказал ему, монсеньор, все, что только мог. Вся моя ненависть хлынула и излилась в словах. Никогда и ни с кем я не был так откровенен. Мне хотелось сделать ему как можно больнее, снова увидеть слезы на его глазах. Но такие, как он, плачут один раз в жизни – и только от любви. А я для него всегда был пустым местом. Как и в ту памятную ночь, он лишь мучительно удивлялся.
Я объяснил и доказал ему, что он вор, укравший у меня и учительскую любовь, и веру в свой талант. У меня, у которого не было за душой ничего, кроме музыки и моих жалких потуг в служении ей! Он же, одаренный от природы всем тем, о чем я не смел и мечтать, по сути и не нуждавшийся ни в каком учителе, явился в этот дом с греческой книгой и циркулем в котомке, всегда готовый к отступлению.
«Старик учил нас отдаваться музыке без остатка, – говорил я. – Ты обманул и его, и нас. За те пять уроков ты навсегда завоевал его сердце и подал нам пример, которому мы не способны следовать, но лишь восхищаться. Если бы мы знали, что для тебя все это не более чем очередное увлечение! Ты – баловень судьбы. Ты не знаешь цены тому, что имеешь, как капризный ребенок богатых родителей. Люди обожают тебя за твои таланты, и ты безнаказанно делаешь все, что тебе вздумается. Пока ты сидишь тут со своим циркулем, в церкви нас спрашивают о тебе каждый день. И что мы должны отвечать? Но тебе нет дела до людей, жаждущих слышать твой голос! Тебе наплевать и на учителя, который все еще не понял, что пригрел на груди змею, и продолжает считать тебя музыкантом. Боюсь, когда старик узнает правду, пережить это ему будет трудно. Лучше бы тебя не было вовсе. Без тебя мы жили дружной семьей, учитель любил нас всех, никого не выделяя, а мы не доставляли ему серьезных огорчений. Если бы не ты, глядишь, мы бы еще вышли в люди ему на радость. А теперь, по твоей милости узнав меру собственной бездарности, остается только удавиться. Ты свел с ума весь город, погубил всех нас и разбиваешь сердце учителю, и все это – между делом, почитывая свои книги, забавляясь с циркулем и ничего не замечая, потому что для тебя тут нет ничего особенного – привычные пустяки! Но для простых смертных, к коим ты, конечно, не относишься, твои пустяки и капризы оборачиваются горем. Вот что ты натворил и, очевидно, будешь творить всегда! Ты не можешь иначе».
Кажется, монсеньор, тогда я сказал это намного грубее. Я не помню точно тех слов. Помню лишь, как моя ярость сменилась наслаждением, когда изумление в его глазах окончательно переплавилось в страдание: при таком выражении лицо Изамбара становилось особенно, утонченно прекрасным из-за разительного контраста между безмятежно спокойными чертами и жуткой, всепоглощающей глубиной зрачков.
«Как это ужасно! – произнес он после тяжелого, вдумчивого молчания. – Я и представить себе не мог… Если бы я знал, то никогда не стал бы… Мне лучше уйти. Ведь если я уйду, вам будет легче? – Изамбар воззрился на меня робко и вопросительно. – Тогда я перестану мешать вам? Со временем вы забудете меня, как если бы я умер».
«Ты действительно думаешь, что тебя можно забыть?» – спросил я с вызовом. Но он ухватился за эту мысль, как утопающий хватается за соломинку:
«Меня не будет рядом, и вы заживете, как жили прежде, словно я вам приснился. А я… Я надеялся, что мне не придется делать выбор. Но я ошибся. По всему выходит, я должен выбирать одно из двух. Я уже думал об этом. Я люблю музыку и люблю математику. Мне было трудно. Но ты помог мне. Ты объяснил мне то, чего я сам никогда бы не понял. Спасибо!»
Он сказал это слово, монсеньор, так, что у меня дрогнуло сердце, и посмотрел тепло, почти с любовью. «Я выбираю математику. И пожалуй, пойду в монахи…»
«Куда-а?» – переспросил я, полагая, что ослышался. Чего-чего, а уж такого поворота я никак не ожидал.
«Постригусь в монахи, – произнес Изамбар уже уверенно, воодушевляясь своим решением. – Я слышал, недалеко от Долэна есть обитель с огромной библиотекой. Там собрано множество греческих книг. Я пойду туда».
Я сразу догадался, от кого он мог это слышать: конечно, от звонаря, а тот, в свою очередь, – от прежнего каноника!
«Вот только учитель! – прибавил Изамбар сокрушенно. – Что скажет учитель?»
Я хотел заметить, что он мог бы подумать об учителе и раньше, но Изамбар вдруг кинулся к выходу и помчался вниз по лестнице. Он всегда был легок на ногу. Я и глазом моргнуть не успел! А через миг обмер и чуть не задохнулся. До меня вдруг дошло, чем все это может кончиться! Ведь Изамбар со своими понятиями об учителях, которых он набрался бог знает где, то ли у греков, то ли у арабов, никогда не заявится к досточтимому, чтобы попросту сказать ему «прощай»! Он непременно повалится учителю в ноги, покается в грехах, попросит простить его и отпустить с миром. И если мастер не позволит ему уйти, Изамбар останется. Какой монастырь без учительского благословения?! А досточтимый, скорее всего, отпускать его не захочет. Он спросит, с чего вдруг дорогому мальчику взбрела в голову такая блажь. Одно случайное слово Изамбара – и учитель поймет, чья это работа. И вероятнее всего, на дверь будет указано мне.