Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто это умер?..
Неужели же возможно, чтобы умер почтенный и уважаемый в городе человек, удостоившийся надгробной речи раввина, и чтобы он забыл имя такого человека?
Видение вдруг исчезло, и мысль его приняла другое направление.
Нет, это невозможно! Это не голос раввина!.. Он ошибся… Правда, и у старика-раввина голосок тоненький, точно звон серебряного колокольчика, но этот голос, который он слышит теперь, еще нежнее, еще слаще, чем голос раввина. Это наверное голос его матери!
При воспоминании о матери пред ним встала новая картина.
Он видит ее кровать, которую она до самой смерти не покидала, в полутемной комнате, вечером… Глаза больной искрятся и горят во тьме… Впалые щеки отливают румянцем, губы бледны… Он сидит у ее изголовья, а она перебирает и гладит его волосы своей исхудалой рукой.
Тихим-тихим и невыразимо сладким, точно мелодия флейты, голосом рассказывает она ему, сквозь слезы, о живущих в человеке "духе зла" и "духе добра"… об ангелах божиих и о добрых душах… Деньги, — говорит ему мать, — это только наваждение дьявольское, бесовщина, нечисть, только чары и обман! Деньги — это змей-искуситель, злой дух… Деньги — это кровь человеческая, кровь бедных…
Он слушает, и из глаз его капают слезы.
Удивительная вещь! Он чувствует, что плачет, но что слезы не текут из глаз его наружу, а льются и проникают внутрь, в самое сердце, где, падая, разгораются, точно пылающие искры…
Но вдруг в дом зашли какие-то чужие люди… Кровать его матери стала уходить, колыхаясь, и удаляться от него, и через минуту ему уже показалось, что это не мать, а Мария лежит на этой кровати!
Он цепенеет от ужаса, и мысли его, путаясь и обрываясь, уступают свое место другим, новым мыслям, лезущим упорно и теснящимся в больном мозгу.
Нынешний год неурожайный… да, голодный год!
Если бы не Мария, я бы заработал массу денег! Я закупил много хлеба у помещиков, купцов, факторов… Всех привел-таки под свою власть!
Но она-то, она просит, умоляет за всех! Упадут цены — плати, а поднимутся они — она тут со своими мольбами.
— Ну, не кислятина ли я? не разиня? не баба?..
И все же он исполняет малейшее ее желание, все, что ни вздумает она, — исполняет беспрекословно!
Однако любопытно узнать, сколько он из-за нее теряет!
— А ну-ка, сосчитаю!
Сумма выходит немалая… Он уже насчитал тысячи…
Вот уже пять тысяч; еще несколько сот… еще сорок пять со старика Иекеля — с того, у которого больная жена… и еще, и еще… Еще много сотен…
Воля его слабеет; он не считает больше; но счет составляется сам собою, помимо его воли, без всякой его помощи.
Он уже больше не ищет, не собирает цифр, не думает о них; но они являются сами, не ждут; они сами, без зова, предупредительно устанавливаются в стройные ряды, одна под другой, в образцовом порядке, охотно, добровольно…
Он чувствует, что в его пустом мозгу стоит теперь белый лист и что черные цифры слетаются к нему оо всех сторон, теснясь и толкаясь и напирая с шумом… Они являются и сами записываются на этом листе, или какая-то невидимая рука властно повелевает ими и заносит их, единицы под единицами, десятки под десятками и так далее и так далее. Цифры множатся, растут и, кажется, где им уместиться тут, на этом листе? Но и лист растет и увеличивается вместе с ними… Он поднимается все выше и выше, и все еще не видно черты для подведения под нею окончательного итога.
И вдруг цифры превратились в пестрые, радужные билеты, а лист — в открытый сундук… И летят они, эти пестрые билеты, со всех сторон в мозг, точно птицы в гнездо, и по-прежнему невидимая рука укладывает их в сундук… Но тесно становятся в этом сундуке, и рука жмет их, и немилосердно давит в черепе, который, кажется, вот-вот не выдержит и раздастся.
Все сильнее и сильнее давит в мозгу, все нестерпимее становится тяжесть в голове, но он не может решиться, однако, схватить и выбросить сразу эти билеты из сундука.
А они летят и летят — сперва пестрые, потом красные. Вот они все постепенно стали красными… Вот из многих сочится кровь… На многих изображение пляшущего чудовища, с длинными острыми когтями…
Вдали снова показалась фигура его отца.
— Бери, сынок, бери! — кричит ему видение, — бери… загребай…
Но как страшен, как ужасен вид его отца! Его саван наполовину изорван и истрепан… из-под дырявого савана видно гниющее мясо… из мяса торчат белые, как снег, изъеденные кости, а кругом обвились черви и змеи и, впившись, жадно пожирают его мертвое тело…
— Не бойся, сынок, не бойся! Загребай! Все возьми!
— Нет!.. Не возьму!.. — судорожно вскрикнул господин Финкельман и грохнулся на пол без чувств…
Внезапный стук разбудил спавшую прислугу.
. . . . . . . . . . . . .
Когда господин Финкельман очнулся и пришел немного в себя, он лежал на постели.
Небольшая лампа обливала бледно-матовым светом всю комнату.
Комната вся в черном. Зеркала на стенах завешаны темным флером. Возле кушетки, на полу, низкая, для "траурного сиденья", скамейка, а напротив-пустая кровать Марии.
Зарисовки
Кто?
1915
Перевод с еврейского X. Бейлесон.
1
Самая красивая фигура в саду — Венера, греческая богиня красоты. Изваянная из белого мрамора, стоит она на блестящем зеленом пьедестале и смотрит своими широко раскрытыми глазами на террасу со свежими розами и лилиями.
По аллее идет девятнадцатилетняя девушка. Ее лицо полно радости, глаза искрятся свежестью и здоровьем. Она подходит к Венере, быстро вскакивает на пьедестал. Она одного роста с богиней.
Это радует ее. Она обнимает своей алебастровой рукой мраморную шею богини, припадает своими свежими, коралловыми губками к ее устам.
Так стоит она о минуту. И проходящие спрашивают себя:
— Кто красивее: та, что из камня, или другая, живая?
2
За толстым, блестящим стеклом в витрине модного магазина стоит красавица, сделанная из воска, она обвешана предметами моды.
Губы ее неестественно красны, как будто недавно подкрашены, лицо изжелта-матово, широко раскрытые глаза неподвижны, мертвы. Но ужаснее всего брови: ряд жестких волос, отстоящих далеко друг от друга.
Там, внутри, в полутемном магазине дамы покупают всякую всячину.
— Барышня! — обращается толстая дама к приказчице, — снимите с витрины карминовые ленты.
Девушка исполняет приказание.