Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но скоро с Есениным стали обращаться не так политкорректно, как до этого. Тот же самый Васильев, который был сама доброта, принялся неожиданно «крыть» его матом, оглушительно стучать кулаком по столу, тыкать ему в нос кольтом и грозил «пристрелить, как дохлую собаку».
Его «агентурные данные» не стоили и полушки; слежка за Есениным, как оказалось, была постоянной, но ничего путного выследить так и не удалось; переписка перлюстрировалась вся, но и из неё Васильев ухитрился выкопать только факты, разбивающие его собственную теорию. Оставалась одна эта теория или, точнее, скелет «произведения», который Есенин должен был облечь плотью и кровью и скрепить всю эту чепуху своей подписью, и тогда на руках у Васильева оказалось бы настоящее «дело», на котором, может быть, можно было бы сделать карьеру и в котором увязло бы около десятка решительно ни в чём не повинных людей.
Как-никак, знакомства с иностранцами у Есенина были – та же экс-жена Айседора Дункан. Связь с заграницей была. Всё это само по себе уже достаточно предосудительно с советской точки зрения, ибо не только заграницу, но и каждого отдельного иностранца советская власть стремилась отгородить стеной от зрелища советской действительности, а советского человека – от буржуазных соблазнов.
Непонятно, как именно конструировался эскизный план этого «произведения» в недрах ГПУ. В одну нелепую кучу были свалены и Айседора Дункан, и полуторагодовой его вояж с женой в Европу и США, встречи с эмигрантами из России и несколькими знакомыми журналистами, а также поездки поэта по СССР. Здесь не было никакой логической или хронологической увязки. Каждая «улика» вопиюще противоречила другой, и ничего не стоило доказать полную логическую бессмыслицу состряпанного в ГПУ «произведения», так называемого «Дела Есенина».
Итак, что поэт имел в «сухом остатке»?
Скорее всего, это было варево, несъедобное даже для неприхотливого желудка ГПУ. Но если бы Есенин указал Васильеву на самые вопиющие несообразности, устранил бы их, то в коллегию ГПУ пошел бы обвинительный акт, не лишённый хоть некоторой, самой отдалённой, доли правдоподобия. Этого правдоподобия было бы достаточно для создания другого «настоящего дела» и для ареста новых «шпионов».
И Есенин очень просто признался Васильеву, что тот – по его же словам – человек разумный, а поэтому и не поверил ни в его обещания, ни в его угрозы, что вся эта детективщина со шпионами – несусветный вздор, и что вообще никаких показаний на эту тему он подписывать не будет.
Васильев как-то сразу осёкся, его лицо перекосилось от ярости.
– Ах, вы так!..
– Я так.
Он несколько секунд смотрел Есенину в глаза.
– Ну, мы вас заставим сознаться.
– Маловероятно.
На лице Васильева была видна борьба. Он сбился со своего европейского стиля и почему-то не рискнул тут же перейти к обычному, чекистскому. Толи ему не было приказано, толи он побаивался чего-то или кого-то. За два дня тюремной голодовки Есенин не очень уж ослаб физически, да и терять ему было нечего.
– Вот видите, – раздраженно проговорил Васильев. – Можете идти в камеру.
На другой же день Есенина снова вызвали на допрос. На этот раз Васильев был не один. Вместе с ним в комнатке толкались ещё какие-то дознаватели в количестве трёх человек, видимо, чином значительно повыше. Один – в чекистской форме с двумя «ромбами» в петлицах. Дело принимало иной оборот, играли уже всерьёз.
Васильев держался пассивно и оставался в тени. Допрашивали те трое. Около пяти часов «выстреливались» бесконечные вопросы о всех знакомых поэта, снова выплывал уродливый, нелепый остов надуманных версий. Есенина в шпионаже уже не обвиняли. Но граждане вокруг поэта (перечислялись Ф.И.О) и прочие занимались шпионажем, и он об этом не мог не знать. О шпионаже лично Есенина тоже почти не заикались, весь упор делался на нескольких его заграничных знакомых.
Требовалось, чтобы поэт подписал показания, их изобличающие. Для усиления нажима перечислялись родные Есенина, его близкие, которым от его молчания будет только хуже. Делались намёки на то, что его показания весьма существенны «с международной точки зрения», что, ввиду дипломатического характера этого дела, имя Есенина нигде не будет названо. Потом озвучивались намёки – и весьма прозрачные – на расстрел Есенина в случае его отказа сотрудничать со следствием.
Часы проходили незаметно, и Есенин замечал то, что допрос превращается в конвейер. Следователи то выходили, то приходили. Ему трудно было разобрать или запомнить их лица. Они сидели на ярко освещённом месте, в креслах, у письменного стола. Одинокой фигурой за столом возвышался Васильев, остальные были в тени – сидели у стены кабинета и на кожаном диване.
Соврать что-то или сболтнуть лишнее он не имел права, а потому излагал правду. Но этот многочасовой допрос, это огромное нервное напряжение временами уже заволакивали сознание, сковывали мысли апатией, парализовали волю безразличием.
– Не понимаю вашего упрямства, – говорил человек с двумя «ромбами». – Вас в злонамеренном шпионаже мы не обвиняем. Но какой вам смысл топить себя, выгораживая других. Вас они так не выгораживают.
Есенин лихорадочно думал: «Что значит глагол „не выгораживают”, и ещё в настоящем времени? Кто эти люди? И уже арестованы? И действительно „не выгораживают” меня? Или просто это новый трюк следователей?»
Со всем доступным Есенину спокойствием и со всей доступной ему твёрдостью он проговорил:
– Я поэт, журналист и, следовательно, достаточно опытный в светских делах человек. Я не мальчик и не трус. Я не питаю никаких иллюзий относительно своей собственной судьбы и судьбы моих близких. Я ни на одну минуту не верю ни вашим обещаниям, ни увещеваниям ГПУ. Всё это ваше «произведение» я считаю форменным вздором и убеждён в том, что таким же вздором считают его и мои следователи: ни один мало-мальски здравомыслящий человек ничем иным и считать его не может. И ввиду всего этого я никаких показаний не только подписывать, но и вообще давать не буду.
– То есть как это вы не будете?! – вскочил один из следователей и неожиданно замолк.
Человек с двумя «ромбами» медленно подошёл к столу и сказал:
– Ну что ж, Сергей Александрович. Вы сами подписали себе приговор… И не только себе. Мы хотели дать вам возможность спасти себя. Вы этой возможностью не воспользовались. Ваше дело. Можете идти.
Поэт встал и направился к двери, у которой стоял часовой.
– Если надумаете, – бросил ему вдогонку человек с двумя «ромбами», – сообщите вашему следователю. Если не будет уже поздно…
Но когда Есенин вернулся в камеру, то рухнул на кровать – он был совсем