Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кончил, – отвечал Николай Николаевич, атакуя изящный венский пастетец и кладя кусок на свою тарелку.
– Ну так я буду продолжать, – сказал Т-в. – Когда останки Абеляра и Элоизы, книга о которых в отвратительном русском переводе куплена сегодня Иваном Ермолаевичем, были перенесены в монастырь августинов, один англичанин предлагал, как уверяет ученый археолог французский Александр Ленуар, 10 000 франков за один зуб Элоизы. Но череп Декарта был куплен почти за бесценок в Стокгольме – за 1000 франков. За палку Вольтера заплачено 500 франков, а другие говорят, что за нее было дано 2400 франков. Парик Стерна куплен за 200 гиней, или за 1250 рублей, за другой парик, принадлежавший знаменитому философу Канту, дано было 200 франков, т. е. не более 50 рублей. Зять Вальтера Скотта купил в 1825 году за 405 гиней, или за 3000 рублей серебром, оба пера, которыми подписан был амьенский договор[486], и очень был счастлив, что они ему так дешево достались. За медные часы, принадлежавшие творцу «Эмиля»[487], заплачено 500 франков, за один из его кафтанов 950 франков. По смерти Гретри Николо [Паганини?] заплатил за шпинет[488], стоивший не более 6–5 франков, 400 франков. Буальдьё дал 128 франков за небольшой реестр долгов Гретри; маленький его стол эбенового дерева куплен был за 120 франков. Доктор Делакруа дал за шляпу Наполеона, бывшую на нем в сражении при Эйлау, около 2000 франков…
Когда Николай Гаврилович кончил свою номенклатуру, то почтеннейший хозяин дома, победительно управясь с пастетцом и прихлебывая из громадной фарфоровой кружки ароматный чай, воскликнул:
– Э, брат Т-в (они, как я уже сказал, кажется, с ним были на «ты» по правам полкового некогда товарищества), да ты все это взял из страницы одного петербургского журнала, где все это было напечатано года за три пред сим.
– Ай да каков Николай Николаевич, – насмешливо улыбнулся Струков. – Смотрите, пожалуйста, вот что значит супружество с женщиною-литератором! Он, ничего не читавший, кроме Пиго-Лебрена, Поль де Кока, да Рикара и песенок Беранже, вместе с десятком французских водевилей, ограничивая этим весь репертуар своих литературных знаний, запоминает теперь даже мелкие статьи в русских журналах, печатаемые там в виде балласта, вероятно, в «смеси» или где-нибудь на заднем дворе нумера. Где же, Николай Николаевич, позвольте узнать, это было напечатано?
– Мой старинный однополчанин и сосед деревенский, добрейший Николай Николаевич, – заметил с несколько недовольным тоном Н. Г. Т-в, – ошибается, вероятно, или ежели не ошибается, то журнал, напечатавший эту статью о продаже исторических редкостей, спечатал эту статью из моей агенды, куда я внес эти сведения, извлеченные в течение многих лет из разных иностранных источников, редких и не для всех доступных. Я, изволите видеть, давал мою агенду некоторым приятелям, и из них могли найтись люди настолько нескромные, что дали какому-нибудь журнальному труженику списать эти мои заметки.
– Против того, что они флибустировали твои заметки, любезный Т-в, я, – сказал Кологривов, допивая свой чай до последней капли, – спорить и прекословить не буду; но только я знаю наверное, что я читал это самое в «смеси» второго нумера «Отечественных записок» 1842 года[489], т. е. того самого, в котором помещен разбор перевода Данте Лизаветы Васильевны и где так жестоко разбранен Дмитрий Николаевич за сделанное им предисловие, признанное этими господами никуда не годным.
Напоминание об этой жестокой критике, сделанное Николаем Николаевичем так à brûle-pourpoint[490], разбередило рану самолюбия Дмитрия Николаевича, который с желчною едкостью сказал:
– Ежели вы, Николай Николаевич, в сожительстве с Лизаветой Васильевной приобретать начинаете литературные вкусы, то, с другой стороны, служба ваша aux affaires étrangères[491], где вы, однако, как известно, вполне étranger à toutes les affaires[492], не приучила вас нимало к дипломатическому такту, о чем я еще давеча вам замечал вполне в видах собственной вашей пользы.
Заметив, что разговор между мужем ее и Струковым мог принять характер не совсем ласковый и спокойный, а потому для гостей неприятный, Лизавета Васильевна поспешила прервать его объявлением, что она сейчас получила из Парижа премилое письмо от Александры Михайловны Каратыгиной, которая, между прочим, пишет, что познакомилась очень дружески с Александром Дюма, père (отцом), обещающим посетить Россию[493]. Когда А. М. спрашивала Дюма, что желает он получить от нее из России на память, то он объявил, что желал бы иметь пару торжковских желтых сафьянных сапог, вышитых золотом. Не довольствуясь этим рассказом, переданным ею с особенным восхищением и с воспоминаниями, полными восторга об очаровательном авторе «Монте-Кристо» и пр. и пр. и пр., с которым и она, и Николай Николаевич в Париже были на приятельской ноге, Лизавета Васильевна поручила своему пажу-слуге Филиппу принести ей из ее кабинета какие-то вещи, немедленно затем и явившиеся. Одна из этих вещей была прехорошенькая статуэтка-группа работы француза-художника Префонтена, изображавшая В. А. Каратыгина рядом с женою его, знаменитою и блистательною Александрою Михайловною[494]. Статуэтка эта была прелестна и сделалась тотчас предметом восхищения каждого из нас; а потом нам представлена была небольшая брошюрка, составленная г-м В. В. В., т. е. В. М. Строевым, и заключавшая в себе вместе с биографиею Александры Михайловны, по случаю ее недавнего оставления сцены, прелестный портрет этой замечательной артистки работы Поль-Пети[495].
Когда на часах в столовой пробило двенадцать часов, т. е. полночь, Великопольский и Т-в взялись за шляпы и распрощались с хозяевами и со Струковым, унося радушное приглашение любезной Лизаветы Васильевны посещать ее как можно чаще. Я было последовал их примеру и взялся за шляпу; но меня несколько остановила Лизавета Васильевна словами:
– А вас, моего нового приятеля и, надеюсь, будущего коллаборатора в моем предприятии, прошу знать, что мы всегда, всегда, всегда будем очень вам рады, хотя едва ли когда-нибудь вы успеете меня разубедить насчет тех прелестей, какие вы находите в вашем Гоголе; но тем лучше: мы будем с вами спорить: et du choc des opinions peut naître la vérité[496]. После полуночи Дмитрий Николаевич разрешает французские фразы. Только мне кажется, что вы не всегда будете увлекаться идеями московской критики, внесенной и сюда Белинским, этим недоучившимся студентом.
– Желательно, Лизавета Васильевна, – сказал я, – чтобы все кандидаты и даже магистры университетов имели столько критического дара, сколько выпало на долю этого, как вы называете, недоучившегося студента.
– Э, да вы не на шутку поклонник этого журнального пульчинелла[497]-всезнайки в арлекинском наряде! – воскликнула она, поглядывая на Струкова, занятого в это время серьезным отсчитыванием каких-то каплей, которыми он мутил воду в хрустальной богемской рюмке. –