Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помывшись и поев, он проспал три дня и три ночи. Проснулся он во вторник около шести вечера под внимательным взглядом доктора Куэнки. Его старческие черты хранили гармонию, это состояние было присуще ему всю жизнь. Даниэль потер руками глаза, словно для того, чтобы вернее запечатлеть в них этот образ.
– Жаль, что я не пошел в тебя, – сказал он отцу.
Всю следующую неделю они говорили дни и ночи напролет, ели что попало и когда попало, спали подолгу в неурочные часы и наконец пришли к соглашению; Даниэль все это время только и делал, что тратил свои силы и мужество на то, чтобы ограничить власть человека, который ее не имел, сражался на стороне его самых слабых врагов против тех, кто выступал от его имени, но они-то как раз и выступят против него раньше, чем все думают. Тогда свобода печати, парламент и говорильня, которые никто так и не оценил за эти годы, будут погребены под трупами невинных людей. Остальные, которым нечего терять, будут убивать друг друга ради самых невероятных лозунгов и имен, и революция покатится по стране куда придется, без передышки, и никто не может сказать, сколько это будет длиться.
Даниэлю было нелегко согласиться с аргументами отца, но он столько раз слышал их и столько раз прокручивал в своем разгоряченном мозгу, что ему ничего не оставалось, как увидеть с прозорливостью разочарованного старика то, что он не понял своим горячечным двадцатилетним умом. Его брат Сальвадор, верный товарищ по первым годам борьбы, растрачивал свое время более безопасным, но не менее бессмысленным способом. Он вернулся в Мехико и занимался политикой в лагере Мадеро. Доктор Куэнка раскаивался до глубины души, что посеял в своих сыновьях семена политических страстей, которые теперь пожирали их изнутри. Но было уже слишком поздно, чтобы выдернуть их с корнем, поэтому он без устали искал причины, по которым им следовало бы находиться подальше от опасности.
Несмотря на то что отцу удалось убедить Даниэля не участвовать больше в этой бесцельной войне, в которой он с каждым разом будет понимать все меньше, потому что невозможно понять, что же в самом деле внутри этого кипящего котла ненависти, он напрасно искал стабильную работу или занятие, на которые он согласился бы. У Куэнки в Сан-Антонио было несколько друзей, один из них нашел место в адвокатском бюро, но Даниэль не хотел вести дела на английском и заниматься такими ничтожными процедурами, как выплата наследства или развод каких-то несчастных. Он не хотел делать карьеру адвоката, тем более в чужой стране, но в то время он ничто так не ценил, как возможность спокойно побыть с отцом. Он знал, что тот слабее, чем хочет казаться, как любой мужчина, и у него больше болезней, чем он признается. Оставлять отца одного в такой ситуации было бы самой большой глупостью. И у Даниэля не было другой войны и другого долга, чем быть рядом. Он работал в первой половине дня и ухаживал за отцом во второй. Сан-Антонио был тихим городком, замедленный ритм его жизни притуплял его тягу к подвигам и давал ему покой, иногда сравнимый со счастьем. Но доктор Куэнка знал, что это только внешний покой и что, если он как можно быстрее не найдет для него какую-нибудь новую страсть, Даниэль отыщет ее сам, и наверняка вновь на политическом поприще.
– Хватит сражаться за свою страну, лучше расскажи о ней, – сказал доктор однажды, окрыленный мыслью таким образом спасти своего сына. Он знал, как хорошо тот пишет и на английском, и на испанском, он помнил яркий, сочный язык его писем и успех его заметок, опубликованных в газете Сан-Антонио. Он предложил ему устроиться на работу журналистом, изменить жизнь, стать собственным корреспондентом нескольких американских газет и восстановить по тетрадям и отдельным заметкам все, что он писал о Мексике исчезающей и той стране, которая потихоньку зарождалась.
Даниэль долго обдумывал это предложение. Он не был уверен, что сможет зарабатывать на жизнь столь приятным способом, но решил, что так он сможет в какой-то мере удовлетворять свои мечты о недостижимом. На следующий день он отправился в редакцию газеты, куда в течение года посылал заметки из Чиуауа и Соноры. Его принял Говард Гарднер, молодой рассеянный человек, в чьей нервной речи удачно сочетались категорические суждения и скептические сентенции. Он был главным редактором и, по существу, директором газеты, потому что формально директором оставался хозяин, заходивший туда все реже и на все более короткое время, чтобы дать десяток указаний, из которых выполнялось от силы четыре. И жизнь продолжала течь как прежде, спокойная и прозрачная, как река, протекавшая перед окнами здания. Говард оказался восторженным поклонником статей Даниэля, рассказал ему, посмеиваясь, как ему нужны были эти истории, когда он изнемогал от скуки по вечерам, спросил его раз семь, как шли дела down there,[35]выразил сожаление по поводу войны, обнял своего корреспондента, словно очень по нему соскучился, и заставил принести из бухгалтерии его гонорар, который там хранился.
– Я всегда знал, что тебя не убили, – сказал редактор с такой теплотой, что Даниэль покраснел от смущения.
Он не предполагал встретить такого человека, он думал, что наткнется на равнодушного гринго, и опять убедился в правильности одной из поговорок Милагрос: «Жизнь устроена так, чтобы всегда выбивать нас из колеи». Он безоговорочно принял дружбу, предложенную, когда он больше всего в ней нуждался, и вышел из редакции, болтая с Говардом Гарднером, словно давно его знал. Спустя четыре часа и несколько кружек пива они знали все о жизни и злоключениях друг друга. Выйдя из темного шумного бара, принявшего их исповедь, они пошли по улице в обнимку, поверяя друг другу самое сокровенное, в полной уверенности, что жизнь подарила каждому сообщника, о чем свидетельствовала нетвердая цепочка их шагов. Миллионы звезд дырявили ночное небо.
– Ночь как раз для того, чтобы целовать женщину, – сказал Говард, показывая на звезды при прощании.
Даниэль, насвистывая, вошел в дом своего отца и сел возле кресла, где тот отдыхал, чтобы рассказать ему о рае и о знаке свыше, открывшихся ему. Доктор Куэнка слушал его, вспоминая свою молодость с удовольствием, как всякий отец, видящий в своих детях тот же свет, который озарял когда-то его собственную жизнь.
– Похоже, ты встретил своего личного Диего Саури, – сказал он, имея в виду свою дружбу с аптекарем. И словно это воспоминание всколыхнуло в его душе сомнения, мучившие его с того момента, как сын вернулся, он наконец отважился спросить об Эмилии.
– Эмилия – это роскошь, – отчеканил Даниэль, будто каждое слово было тяжким грузом. А потом, отчаявшийся и безутешный, утонул в море пьяных бессвязных снов, чего он никогда себе не позволял.
Приняв решение укрыться в Сан-Антонио, он написал Эмилии и предоставил ей подробный отчет о своем состоянии внутри и своем положении снаружи. В конверт вместе с письмом он положил прядь своих волос и фотографию, по краю которой он написал ей записку, называя ее «единственный смысл моей жизни». После этого он так и не смог отправить ей больше ни одного письма. Он мучился своим отчуждением и не хотел ей признаваться, что, хотя ее не было рядом, он не испытывал беспокойства и не чувствовал себя несчастным. Поэтому он плакал, уткнувшись детской и пьяной головой в колени доброго отца, каким Куэнка никогда не был в его детстве. Старики позволяют себе смелые поступки, на которые не были способны, когда все считали их образцом бесстрашия и силы.