Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А если что-нибудь такое, что и рассказать невозможно… при дамах? – робко заметил молчавший юноша.
– Так вы это и не рассказывайте; будто мало и без того скверных поступков, – ответил Фердыщенко, – эх вы, юноша!
– А я вот и не знаю, который из моих поступков самым дурным считать, – включила бойкая барыня.
– Дамы от обязанности рассказывать увольняются, – повторил Фердыщенко, – но только увольняются; собственное вдохновение с признательностью допускается. Мужчины же, если уж слишком не хотят, увольняются.
– Да как тут доказать, что я не солгу? – спросил Ганя. – А если солгу, то вся мысль игры пропадает. И кто же не солжет? Всякий непременно лгать станет.
– Да уж одно то заманчиво, как тут будет лгать человек. Тебе же, Ганечка, особенно опасаться нечего, что солжешь, потому что самый скверный поступок твой и без того всем известен. Да вы подумайте только, господа, – воскликнул вдруг в каком-то вдохновении Фердыщенко, – подумайте только, какими глазами мы потом друг на друга будем глядеть, завтра например, после рассказов-то!
– Да разве это возможно? Неужели это в самом деле серьезно, Настасья Филипповна? – с достоинством спросил Тоцкий.
– Волка бояться – в лес не ходить! – с усмешкой заметила Настасья Филипповна.
– Но позвольте, господин Фердыщенко, разве возможно устроить из этого пети-жё? – продолжал, тревожась всё более и более, Тоцкий. – Уверяю вас, что такие вещи никогда не удаются; вы же сами говорите, что это не удалось уже раз.
– Как – не удалось? Я рассказал же прошедший раз, как три целковых украл, так-таки взял да и рассказал!
– Положим. Но ведь возможности не было, чтобы вы так рассказали, что стало похоже на правду и вам поверили? А Гаврила Ардалионович совершенно справедливо заметил, что чуть-чуть послышится фальшь – и вся мысль игры пропадает. Правда возможна тут только случайно, при особого рода хвастливом настроении слишком дурного тона, здесь немыслимом и совершенно неприличном.
– Но какой же вы утонченнейший человек, Афанасий Иванович, так даже меня дивите! – вскричал Фердыщенко. – Представьте себе, господа, своим замечанием, что я не мог рассказать о моем воровстве так, чтобы стало похоже на правду, Афанасий Иванович тончайшим образом намекает, что я и не мог в самом деле украсть (потому что это вслух говорить неприлично), хотя, может быть, совершенно уверен сам про себя, что Фердыщенко и очень бы мог украсть! Но к делу, господа, к делу, жеребьи собраны, да и вы, Афанасий Иванович, свой положили, стало быть, никто не отказывается! Князь, вынимайте!
Князь молча опустил руку в шляпу и вынул первый жребий – Фердыщенка, второй – Птицына, третий – генерала, четвертый – Афанасия Ивановича, пятый – свой, шестой – Гани и т. д. Дамы жребиев не положили.
– О боже, какое несчастие! – вскричал Фердыщенко. – А я-то думал, что первая очередь выйдет князю, а вторая – генералу. Но, слава богу, по крайней мере Иван Петрович после меня, и я буду вознагражден. Ну, господа, конечно, я обязан подать благородный пример, но всего более жалею в настоящую минуту о том, что я так ничтожен и ничем не замечателен; даже чин на мне самый премаленький; ну что в самом деле интересного в том, что Фердыщенко сделал скверный поступок? Да и какой мой самый дурной поступок? Тут embarras de richesse[107]. Разве опять про то же самое воровство рассказать, чтоб убедить Афанасия Ивановича, что можно украсть, вором не бывши.
– Вы меня убеждаете и в том, господин Фердыщенко, что действительно можно ощущать удовольствие до упоения, рассказывая о сальных своих поступках, хотя бы о них и не спрашивали… А впрочем… Извините, господин Фердыщенко.
– Начинайте, Фердыщенко, вы ужасно много болтаете лишнего и никогда не докончите! – раздражительно и нетерпеливо приказала Настасья Филипповна.
Все заметили, что после своего недавнего припадочного смеха она вдруг стала даже угрюма, брюзглива и раздражительна; тем не менее упрямо и деспотично стояла на своей невозможной прихоти. Афанасий Иванович страдал ужасно. Бесил его и Иван Федорович: он сидел за шампанским как ни в чем не бывало и даже, может быть, рассчитывал рассказать что-нибудь в свою очередь.
XIV
– Остроумия нет, Настасья Филипповна, оттого и болтаю лишнее! – вскричал Фердыщенко, начиная свой рассказ. – Было б у меня такое же остроумие, как у Афанасия Ивановича или у Ивана Петровича, так я бы сегодня всё сидел да молчал, подобно Афанасию Ивановичу и Ивану Петровичу. Князь, позвольте вас спросить: как вы думаете, мне вот всё кажется, что на свете гораздо больше воров, чем неворов, и что нет даже такого самого честного человека, который бы хоть раз в жизни чего-нибудь не украл. Это моя мысль, из чего, впрочем, я вовсе не заключаю, что всё сплошь одни воры, хотя, ей-богу, ужасно бы хотелось иногда и это заключить. Как же вы думаете?
– Фу, как вы глупо рассказываете, – отозвалась Дарья Алексеевна, – и какой вздор! Не может быть, чтобы все что-нибудь да украли; я никогда ничего не украла.
– Вы ничего никогда не украли, Дарья Алексеевна; но что скажет князь, который вдруг весь покраснел?
– Мне кажется, что вы говорите правду, но только очень преувеличиваете, – сказал князь, действительно отчего-то покрасневший.
– А вы сами, князь, ничего не украли?
– Фу! как это смешно! Опомнитесь, господин Фердыщенко, – вступился генерал.
– Просто-запросто как пришлось к делу, так и стыдно стало рассказывать, вот и хотите князя с собой же прицепить, благо он безответный, – отчеканила Дарья Алексеевна.
– Фердыщенко, или рассказывайте, или молчите и знайте одного себя. Вы истощаете всякое терпение, – резко и досадливо проговорила Настасья Филипповна.
– Сию минуту, Настасья Филипповна; но уж если князь сознался, потому что я стою на том, что князь всё равно что сознался, то что же бы, например, сказал другой кто-нибудь (никого не называя), если бы захотел когда-нибудь правду сказать? Что же касается до меня, господа, то дальше и рассказывать совсем