Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Радомир смотрел на происходящее во все глаза. Боевое неистовство, уже вскипевшее в нем, дало возможность разглядеть и гримасу отвращения, на миг исказившую черты Мансура, и глубинную суть этого человека… этой личности… суть глубокого старика… и еще много больше… не разобрать с ходу, а жаль…
Радомир покосился на Джанибека. Тот сохранял полную невозмутимость, только что напевать перестал. Но его взгляд, обращенный на Мансура, был полон света.
– Делай! – выдохнул Радомир.
Мансур поднес руку к лицу, разъединил доселе плотно сжатые большой и указательный пальцы, тихо дунул, что-то прошептал. Движения Шишенко стали механическими. Он вытащил из кармана связку, порылся в ней, подошел к решетке, отомкнул замок. Потом вернулся к столу, сел, откинулся на спинку стула, закрыл глаза и обмяк.
Мансур произнес несколько гортанных слов. Джанибек спокойно встал и вышел из-за решетки.
Мансур пристально вгляделся в Радомира.
– Ты тоже свободен, воин, – сказал он.
– Благодарю тебя, – сдержанно ответил Радомир. – Я справился бы и сам…
– Знаю, – отозвался Мансур.
– …но все равно благодарю. Только прошу: когда уйдешь – сними свои чары. А этого, – он показал на Шишенко, – дай мне. Счета «раз» будет достаточно. Обещаю не убивать.
– Что хочешь, то и делай с ним, слушай, – серьезно ответил Мансур. – У тебя будет – до пяти досчитать, больше не будет.
– Это много, – проговорил Радомир.
– Потом – сигнализация, шмигнализация… До встречи, воин. Мы еще увидимся.
Мансур с Джанибеком выскользнули за дверь.
Радомир покинул узилище, приостановился возле Шишенко, взглянул на него… и ничего не стал делать.
Когда он выбежал на безлюдную предрассветную улицу, за его спиной завыл сигнал тревоги.
Радомир прибавил ходу.
Милена застывает, напрягает все чувства. Слышит отдаленный крик петуха, тонкий, тоскливый вой собаки. На сердце ложится тяжелая рука, она сжимает и выворачивает…
Раздается оскорбительно грубое верещание сирен. Плохо, понимает Милена. Совсем плохо. Ее воин, ее Радомир жив, но это погоня за ним. Как за диким зверем.
Потом она вспоминает: Радомир – сильный. Больше чем сильный. И раз жив, значит, им его не взять. Она заставляет себя думать так.
В ее голове почему-то звучит слышанная здесь, в этом проклятом Городе, песенка: «Где эта улица, где этот дом? Где эта девушка, что я влюблен?»
«Вот эта девушка, – отчаянно говорит Милена себе, Радомиру, Лесу и Небу. – Вот я!» Вдали – бегущая фигура. Мчится к Милене, припадая на правую ногу.
У Милены перехватывает дыхание. Она так и держит калитку приоткрытой, чтобы Радомир проскочил сквозь нее с ходу.
Это он. О Небо и Лес, на его лице кровь, и глаз заплыл синим. И бежит тяжело, но – это он.
Радомир выдыхает:
– Солнце… – и, не задерживаясь, вбегает на кладбище.
Милена следует за ним.
Они останавливаются только у самой Двери. Милена бросается к Радомиру, прижимается к нему, потом отстраняется, проводит рукой по его разбитому лицу, шепчет:
– Воин…
– Не плачь, солнце, – просит Радомир.
Лишь тут она замечает – и правда, все лицо мокрое…
– Не плачь, – повторяет Радомир. – Идем домой.
– Домой, – откликается Милена. – Домой.
К вечеру жара немного отпустила. Нагретый за день асфальт отдавал свой жар, вроде как сковородка, конфорку под которой только что выключили. Но солнце зашло, и потемневшее небо даже, казалось, пролило вниз самую малость свежести.
Впрочем, Стеклянному Вове ничего такого не казалось. Ему вообще ничего не казалось – вот еще.
Вова занял привычное место у подъезда, пристроил под скамейку пару пустых пивных бутылок, устремил взгляд поверх отдаленных домов соседнего микрорайона и глубоко задумался. Мысли потекли по хорошо накатанному руслу.
«Я – это я, – сказал себе Вова. – А я – это не хер собачий».
Он давно ждал, чтобы кто-нибудь возразил, но несогласных отчего-то не находилось.
Другой конец скамейки, на котором обычно сидел, всматриваясь во что-то доступное ему одному, сантехник Вася, сейчас пустовал. Стеклянного Вову это, однако, не беспокоило.
Мало ли, кто тут сидит. И еще более мало ли, кто тут не сидит.
А вот приблизившаяся к подъезду тонкая тень отвлекла внимание от важных мыслей. Она, эта тень, поднесла к губам руку с тусклым огоньком, огонек сразу раскалился, будто живой, пахнýло дымком. Захотелось покурить. Но только Вова собрался стрельнуть, ну и заодно рассказать что-нибудь о себе – он бы хорошо рассказал, в основном молча, крепко держа собеседника за локоть и глядя ему в глаза, – как тень грациозно махнула рукой, и огонек полетел, кувыркаясь, в урну, и курить почему-то расхотелось. А на традиционном месте сантехника Васи обнаружилось некое существо. Прелестное, если бы Стеклянный только сумел оценить.
В таких случаях Вовины органы чувств срабатывали одно за другим, но – исключительно попеременно. Вот и теперь первым отрапортовало мозгу обоняние, уловив аромат то ли сладковатых духов, то ли остро-сладкого маринада. После чего отключилось за ненадобностью. Затем появились слуховые ощущения: существо дышало. Не то чтобы шумно, но как-то… тяжеловато, что ли… Звуки умерли, и – спасибо, фонарь над дверью только что зажегся – Вова, медленно повернув голову вправо, задействовал зрение.
«Я – это я, – подытожил он. – А тут, гляди-ка… девка… ничего так… только того… не русская… ишь глазенки какие узехонькие…»
Утолив любопытство и немедленно забыв о его предмете, Стеклянный снова вперился в совсем уже темное небо, и горделивая мысль почти вернулась к нему во всей своей полноте, когда неожиданно возникло новое чувство – чувство чужого. Причем опасного.
Опасных чужих Вова не любил. Опасных своих, конечно, тоже – начальника, например. Но начальника, как и любого другого опасного своего – допустим, жену мутным утром, или неприятно взрослеющего сына, или даже, иногда, того же Васю, – он скорее побаивался. А вот к опасным чужим питал отчетливую ненависть. Жгучую такую. Или, может, лучше сказать – убийственно холодную. Что, вероятно, одно и то же.
В общем, кто его знает, как лучше сказать, главное – сильную ненависть питал, и без какой-либо опаски.
Сейчас к подъезду приближался из тьмы кто-то чужой и опасный. Возможно, даже не один. Точно, не один. У, суки.
Кто они, эти чужие, Вова, находясь в конусе света, определить не мог, но рассердился так, что аж в голове прояснилось, будто нашатыря нюхнул.