Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, если бы Бруно оставался в Англии – или во Франкфурте, Праге или в Виттенберге, куда он тоже ездил, – то ему и удалось бы сохранить свободу, хотя это тоже было бы непросто. Но в 1591 году он принял роковое решение вернуться в Италию, надеясь получить безопасное прибежище в независимой Падуе и Венеции. Безопасность оказалась иллюзорной. Патрон донес на него в инквизицию. Бруно арестовали в Венеции, переправили в Рим, где и заключили в камеру священной канцелярии католической церкви возле базилики Святого Петра.
Судебный процесс над Бруно длился восемь лет. Необычайно затяжной характер разбирательства можно объяснить, с одной стороны, непреклонностью узника в отстаивании своих философских взглядов, а с другой – упорным желанием церковных сановников добиться от него покаяния и отречения от опасных для религии убеждений. Даже под пытками он отвергал право инквизиторов решать, что является ересью, а что – правильной верой. Это было верхом дерзости. Священная канцелярия не признавала ни территориальных, ни духовных ограничений своего могущества. Она считала себя единственной и последней инстанцией в установлении правоверности.
На глазах возбужденной толпы преклоненного Бруно приговорили к сожжению как «дерзкого, злостного и упорствующего еретика». Он не был стоиком, и его, безусловно, ужасала предстоящая казнь. Но один из очевидцев, немецкий католик, записал слова, произнесенные угрожающе еретиком во время оглашения приговора: «Вам же страшнее выносить этот приговор, чем мне его выслушивать».
17 февраля 1600 года расстриженного, отлученного от церкви и бритоголового доминиканца посадили на осла и привели к костру, разложенному на площади Цветов. Он по-прежнему упорно отказывался от покаяния и, очевидно, не желал молчать. Его последние слова неизвестны, но они, видимо, так досаждали церковным властям, что ему в буквальном смысле сковали железом язык. Согласно сохранившемуся свидетельству, Джордано Бруно вставили в рот железный кляп с шипами. Когда к его лицу поднесли распятие, он отвернулся. После сожжения уцелевшие кости раздробили, а пепел – мельчайшие частицы, которые, как он верил, должны снова вступить в великий и вечный круговорот материи – развеяли.
Избавиться от Джордано Бруно оказалось легче, чем от поэмы Лукреция «О природе вещей». После того как она вернулась к читателям, провидческие идеи и образы поэта античности стали проникать в произведения писателей и художников Возрождения, многие из которых считали себя правоверными христианами. Проявления ее интеллектуального влияния в живописи или эпических романах для властей были менее заметны и менее опасны, чем в сочинениях ученых и философов. Церковная полиция редко интересовалась расследованиями ереси1 в произведениях искусства. Поэтический дар Лукреция способствовал распространению его радикальных идей. Художественными средствами, трудно поддающимися надзору, их популяризировали и мастера искусства эпохи Возрождения: живописцы Сандро Боттичелли, Пьеро ди Козимо, Леонардо да Винчи, поэты Маттео Боярдо, Лудовико Ариосто и Торквато Тассо. И эти идеи вскоре вышли за пределы Флоренции и Рима.
В середине девяностых годов XVI века на сцене лондонского театра Меркуцио подтрунивал над Ромео:
А, так с тобой была царица Меб!
То повитуха фей. Она не больше
Агата, что у олдермена в перстне.
Она в упряжке из мельчайших атомов
Катается у спящих по носам [48] .
(Ромео и Джульетта, I. iv. 55–59)
«Упряжка из мельчайших атомов» – Шекспир был уверен: его аудитория понимает, каким же микроскопическим должен выглядеть экипаж, изображенный Меркуцио. Не менее примечательно в контексте трагедии о всепобеждающей силе страсти и отречение от жизни после смерти, прозвучавшее в словах Ромео:
Из этого дворца зловещей ночи
Я больше не уйду; здесь, здесь останусь,
С могильными червями, что отныне —
Прислужники твои. О, здесь себе
Найду покой, навеки нерушимый…
(V. iii. 108–110)
Судя по всему, автор «Ромео и Джульетты» имел представление о материализме Лукреция, как и Спенсер, Донн и Бэкон. Хотя Шекспир не учился в Оксфорде и Кембридже, он знал латынь в достаточной мере для того, чтобы самостоятельно прочесть поэму «О природе вещей». В любом случае, он, очевидно, был знаком с Джоном (Джованни) Флорио, другом Джордано Бруно, и мог также обсуждать поэму Лукреция с драматургом Беном Джонсоном: подписанная им копия поэмы2 хранится в библиотеке Хаутона в Гарварде.
Без всякого сомнения, Шекспир мог познакомиться с идеями Лукреция по книгам Монтеня «Опыты», которые он очень ценил. «Опыты» были вначале опубликованы на французском языке в 1580 году, и затем в 1603 году их перевел на английский язык Флорио. Эссе Монтеня содержат около ста прямых цитат из поэмы «О природе вещей». И дело не только в цитатах: в образе мыслей Лукреция и Монтеня много общего.
Монтень разделял презрительное отношение Лукреция к морали, основанной на пугале загробной жизни. Он призывал полагаться на собственные ощущения и реалии материального мира, отвергал аскетическое самоистязание и ценил внутреннюю свободу и согласие с самим с собой. На его отношение к проблеме страха перед смертью оказали влияние как стоики, так и материализм Лукреция, хотя перевес явно на стороне жизнерадостной этики поэмы «О природе вещей», славящей телесные удовольствия.
Понятийно-теоретическая философия Лукреция не могла служить ориентиром для Монтеня, избравшего публицистический стиль философствования и строившего свой анализ зигзагов и поворотов в физическом и духовном состоянии человека на основе житейского опыта:
...
«Я не очень большой любитель овощей и фруктов3, за исключением дынь. Мой отец терпеть не мог соусов. Я же люблю соусы всякого рода… От времени до времени в нас рождаются случайные и бессознательные причуды. Так, например, редьку я сперва находил полезной для себя, потом вредной, теперь она снова приносит мне пользу» [49] .
Однако в познании человека и самого себя Монтень исходит из материального видения мира, присущего поэме Лукреция, найденной Поджо Браччолини в 1417 году.
Мир – это вечное движение, – писал Монтень в эссе «О раскаянии»:
...
«Все, что он в себе заключает, непрерывно движется: земля, скалистые горы Кавказа, египетские пирамиды, – и движется все это вместе со всем остальным, а также и само по себе. Даже устойчивость – и она не что иное, как ослабленное и замедленное движение».
И человек не является исключением. Независимо от того, стоим мы или идем, нас влекут куда-нибудь еще и внутренние побуждения. «Мы обычно следуем за нашими склонностями направо и налево, вверх и вниз, туда, куда влечет нас вихрь случайностей», – пишет Монтень в эссе «О непостоянстве наших поступков».
Но чтобы не создавалось впечатления, будто мы все-таки контролируем наши действия, Монтень, следуя теории произвольных отклонений Лукреция, указывает и на случайный характер перемен человеческого состояния: «Мы не идем, нас несет, подобно предметам, подхваченным течением реки, то плавно, то стремительно, в зависимости от того, спокойна она или бурлива». («Не видим ли мы, что человек сам не знает, чего он хочет, и постоянно ищет перемены мест, как если бы это могло избавить его от бремени?» – задавался вопросом и Лукреций.) Так же летуча и изменчива жизнь интеллекта, включая сочинение эссе: «Из одного предмета мы делаем тысячу, множим, подразделяем, словно подчиняясь закону беспредельности атомов Эпикура». Лучше, чем кто-либо другой, включая Лукреция, Монтень отобразил, что значит думать, писать и жить категориями вселенной Эпикура.