Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нам не избежать его, но прежде скажу – и вам, полагаю, уже не покажется это странным, что Иван, хозяин чума, у которого вы прожили три месяца сто лет тому назад – это пра-прадед наших проводников, Алика и Толика.
Книга ваша им не знакома, но никогда мне не забыть, как мы сидели за чаем на кухне гостиницы в Бугрино и их отец, «старый» Григорий Иванович Ардеев, покуривая и с удовольствием перебирая в памяти события равно близкого и далекого прошлого – так, будто всем им он сам был свидетелем – вдруг сказал:
– А еще в нашем чуме англичаны жили…
Я насторожился, ибо сразу понял, что ни о ком, кроме вас, в этих краях речь идти не может. Сказанное не противоречило известному мне: Иван, по кличке Пурпэй, «Ржавый», владел оленьими пастбищами в низовьях Песчанки, куда вы, по вашим же словам и вышли. Но мне хотелось более ясного подтверждения собственной догадки.
Я спросил, сколько их, то есть вас, было.
– Два англичана.
– А собака при них была?
По совести сказать, я не ожидал получить ответ на этот вопрос, сэр, но в тундре книг читают мало, поэтому память у людей хорошая и то, что произошло сто лет назад, помнится ясно, как будто случилось в прошлом году.
– Собака была.
Может быть, сэр, ваш любимый спаниэль Матрос в своем собачьем раю охотится за утками обок с псами старого Ивана – Ниаррвеем, Хвилькой, Паско, Мандалуком и Серко, «похожим на большого волка»?
Думали ли вы, сэр, что вас и вашего пса здесь, на Колгуеве, будут помнить люди, никогда не читавшие вашей книги, не знающие о ней? Мы создали культуру, символами которой стали зеркальный лабиринт и вавилонская библиотека, бесконечная игра отражений, из которой нет выхода. Это плен времени, накапливающегося тысячелетиями. Но живая человеческая память течёт из прошлого в настоящее свободно. И в том, что вас помнят, есть какая-то высокая признательность, сэр…
В свою очередь странным образом плененный пустынной землей Колгуева и людьми, которые стали его спасителями, Тревор-Бетти английское издание своей книги предварил стихотворным посвящением (отсутствующем в русском переводе), в котором, сообразное времени, выражено несколько сентиментальное признание в любви[23]. В книге о ненцах говорится с несомненной симпатией, вполне объяснимой и нисколько бы не удивительной, если бы она не противоречила так явно суждениям крупных научных авторитетов своего века: «…Почему Норденшёльд считает самоедов самой низжей из арктических монгольских рас? Почему Карлейль как на пример безнадежного варварства указывает на бедных самоедов?» Вы утверждаете вещь почти кощунственную и непреемлемую для самодовольства белой расы – а именно то, что среди самоедов чувствовали себя «как у себя на родине, среди какой-нибудь крестьянской семьи…»
Это поистине честное признание, сэр.
Ваше путешествие близится к концу и, словно кадры кино, неизбежно увлекающие нас к неизвестному еще финалу, мелькают последние картины… Ваше томительное ожидание «Саксонца» на Шарке, среди амбаров с ворванью. Гиланд, жалующийся на боли в спине, всё глубже уходящий в себя, все более безучастный к происходящему… Ваши попытки при помощи молотка, привязанного к веревке, с лодки промерить фарватер, по которому мог бы привести к вам свой паровой ковчег спасения Мервин Повис. Канонада льда за ближними Кошками, знаменующая тщету ваших усилий: судно не сможет подойти к острову… Отчаяние…
Нет, смирение: «…вы чувствуете себя прекрасно, вы – как бы достигли своей Баратарии. Вы лежите на спине во мху, подставив лицо навстречу морскому ветру и воображаете себя даже не Санчо Пансо, а Просперо, напрягшим все свои мускулы. Ваш остров может быть осажден легионами существ, наполовину викингов, наполовину чудовищ; но как бы яростна не была осада, пушки никогда не замолкнут. К вашим ногам слетает сокол, готовясь рассказать о битве, которую он наблюдал с вышины; блестящекрылые нырки разносят ваши распоряжения, а большеглазые тюлени служат вам лазутчиками…»
Поиски щавеля. Охота на гусей. И, наконец, появление счастливого пьяного Ивана на нартах, без конца повторяющего: «Мой русский приехал, мой русский приехал». Вновь – Шарок, карбас, испещренный шрамами в битвах со льдами. Купец Александр Сумароков: «красивый, загорелый, чернобородый человек с ясными, проницательными глазами и манерами, указывающими на полное самообладание». Брат его Алексей, вскоре приставший к острову на втором карбасе. Странная свита, с которой скитались братья по ледовитым морям – чуть не целиком состоящая из полубезумных и бесстрашных ясновидцев; свита, которой позавидовал бы сам капитан Ахав, не будь он к тому времени уже растерзан белоснежным китом, известным китобоям под именем Моби Дика…
Осенний шторм. Попутный ветер. Мы провожаем взглядом два паруса, исчезающие в серой морской дали – и возвращаемся, наконец, в наше настоящее.
Закрываю глаза, силюсь вспомнить тебя. Не могу. Тихонько окликаю по имени – тогда черты лица твоего проступают из полутьмы, вернее, из полусвета. Или полусна. Но тут же исчезают. Мы оказались в слишком разных мирах с тобой. И сейчас здесь, в этом месте, где можно только терпеть боль запустения, мне так трудно вспоминается то, что было моим еще так недавно: старый, белёный известкой дом, снятый нами на лето. Закат, когда ласточки чертили вечернее предгрозовое небо, так, что взмывая вверх, вдруг оказывались яркими комьями желтого света, отраженного белой грудкой, чтобы через мгновение, повернувшись в воздухе, вновь превратиться в быстрые черные силуэты. Терраску, увешанную пучками зверобоя, далеко уходящий зеленый сад…
Три перевернутые кровати: похожие на грубо сколоченные гробы дощатые ящики с обломанными ножками. Сверху шкуры и спальные мешки – вот логово, которое мы устроили себе здесь, на Кривой, в одной из комнат совершенно разбитого барака, словно жуки-могильщики в туше мертвого зверя. Три года назад здесь еще жили люди. На Кривой, где впервые высадился на Колгуев Тревор-Бетти, была геологами устроена пилорама – после того, как глубины острова, развороченные подземными взрывами, выдали тайну таящейся под спудом торфа и глин нефти. С Кошки недалеко было возить брёвна и распиливать на доски для нужд строительства. Все здесь работало: вертолеты доставляли рабочие вахты; пожирая жирное, горячее топливо, грохотали дизели, заставляя пульсировать ток в проводах; огромные вертикальные пилы, словно шестерни гигантских часов, усердно перемалывали заключенное в бревнах время…
Когда и почему это оказалось ненужным, я не знаю. Я, очутившись здесь, долго не мог прийти в себя и только тупо оглядывался вокруг. Видел горы опилок, дюны опилок. Брошенные штабеля досок, рассыпавшиеся груды леса, застывшие черные жвала пил. Лом железа, спекшегося, спекающегося, постепенно вновь превращающегося в рыжую болотную руду: трактора, тяжеленные шестерни, траки и поршни, громыхающие на ветру листы обшивки гаража. Развалины строений. Пустые ржавые цистерны из-под горючего. Валяющиеся тут и там детали механизмов, фрезы, точильные камни…