Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в протоколе записано, что мой отец был неумелым плотником и из съемочной группы его выгнали за плохую работу. Я знаю, что это неправда, но доказать ничего не могу и сам себя ненавижу за то, что мне даже сейчас не все равно.
За все время расследования имя Евы Килтер не всплыло ни разу. Ни слова о том, что случилось у нее в гримерной. Ни намека на сплетни о ней и отце. Никаких подтверждений обвинениям Хлои Каргилл. Вначале меня удивляло, почему эту часть показаний Палмера не проверили. Даже подруги Хлои ни о чем таком не упомянули, когда говорили о ее разрыве с моим отцом. Получается, не знали? А может, ничего и не было? Точно я знаю одно: просматривая свои показания, я не нашел в них ни слова о Еве Килтер. Я прослушал записи своих бесед с инспектором, надеясь, что это ошибка, но записи лишь подтверждали: это мое упущение. Я ничего о ней не рассказал, не изложил подробностей – то ли в голове помутилось от горя, то ли даже тогда я невольно пытался его выгородить.
Вот видишь? Пробел.
Одни пробелы порождают другие.
Пробелы ведут к череде “может быть”.
К примеру: может быть, Деклану Палмеру незачем было признаваться, за что он уволил моего отца, ведь в полиции ни разу и не спросили о Еве Килтер. Может быть, он действовал в интересах проекта. Или в своих личных интересах. Может быть, он щадил репутацию Евы. Может быть, он говорил правду. Может быть, за столько лет я забыл, что говорила в машине Хлоя. Может быть, по прихоти памяти в моей картине событий откуда-то взялась Ева Килтер. Может быть, мне больше не стоит полагаться на свою память. Может быть, и тебе не стоит ей доверять.
Видишь?
Потому я вынужден усомниться и во многом другом. Взять, к примеру, документы, переданные в суд. Дело о разводе, составленное маминым адвокатом за четыре месяца до нашей поездки. Предупреждения о выселении, найденные по последнему официальному адресу отца, с требованием заплатить за квартиру. Документы о передаче собственности на дедушкину ферму посторонним людям. Дедушкино завещание, откуда имя Фрэнсиса Хардести было вычеркнуто в 1990-м. Письмо врача, наблюдавшего моего отца: “Здоровье мистера Хардести было в полном порядке, но состояние духа угнетенное”.
Все вместе они весьма убедительны. И указывают на его мотивы. И все же его натура не исчерпывается этими фактами, они не вяжутся с тем человеком, которого я знал, с его хладнокровием по пути на ферму, с его непоколебимым спокойствием на стоянке, когда он держал в руке обойный нож.
Еще одна странность: когда судмедэксперты исследовали содержимое пластиковых бутылок, найденных у него в машине, в одной оказалась смесь хлорки с ацетоном – самодельный хлороформ; это его, по заключению токсикологов, вдыхали мой дедушка и Кью-Си. Когда именно решил он приготовить эту смесь? Когда мама подала на развод или еще раньше? Когда дедушка продал ферму? Когда мы ночевали в Ротвелле, в “Белом дубе”? В день, когда он заехал за мной? Или он всегда держал эту жидкость в машине в качестве растворителя?
Если верить заключению коронера, на убийства отец пошел из мести, ревности, унижения. Разлука с женой и сыном, бесконечные долги, несбывшиеся надежды, разлад в отношениях толкнули его – цитирую – “к краю пропасти, а потом и за край”. Только я не верю, что его преступления порождены были накопившимся гневом и ударами судьбы. Думаю, его злодеяния родились вместе с ним. Полагаю, все неудачи служили ему лишь отговорками – разрешением на беззакония, которое он приберегал на будущее.
⇒
Точно так же неверно думать, будто жизнь Хлои Каргилл сводится к газетной хронике. С тем же успехом могли бы напечатать ее резюме. Двадцать шесть лет, ассистент художника по гриму (работы: “Кудесница”, “Одиночки”, “Дембеля”, “Счастливчик”). Выпускница школы Падси-Грейнджфилд. Член клуба любителей бега. Рост метр шестьдесят, глаза голубые, волосы каштановые, группа крови четвертая. Если верить желтой прессе, у них с отцом была “роковая страсть”, “связь, державшаяся на сексе”, “бурный роман длиною в пять месяцев”. Неужели это все, что можно сказать о ней? Почему-то я ожидал большего от теленовостей. Две недели по всем каналам обсуждали преступления моего отца, все это время смаковали и Хлою – одно и то же, по кругу. Жизнь ее представала в виде графиков, пунктов. Показывали слайды, где она живая, счастливая; один снимок я узнал – видел на стене у нее в туалете. Иной раз репортер рассказывал о ней, сгущая краски, – стоял в полутьме на Викаридж-лейн, с микрофоном, с развевающимися на ветру волосами. Иногда имя ее мелькало в комментариях к нарезке кадров: трепещущая желтая лента – фасад ее дома – полицейские в штатском – придорожная стоянка – пепельница – въезд на ферму – поле в Одлеме, с палаткой коронера. Снова и снова крутили интервью с ее убитыми горем родителями на крыльце здания суда, после слушания. Устраивали в студии краткие беседы с криминалистами и другими экспертами, с безутешными друзьями и коллегами Хлои – гримершей из одного сериала, где они вместе работали; товарищем по беговому клубу; бывшей одноклассницей. Я только сейчас понял, что о жизни Хлои знаю ровно столько, сколько мне положено, а большего не заслуживаю. Те несколько часов, проведенные с нею в машине, принадлежат мне по праву и останутся со мной навсегда. Остальное – для ее близких.
⇒
Маму мою к цифрам и фактам не сведешь. С ней я прожил двенадцать счастливых лет, на моих глазах расцветала ее жизнь. Я храню в памяти мелочи, которых никто, кроме меня, не замечал. Со мной ее любовь. Я помню каждую черточку ее лица, все его милые несовершенства – поры, морщинки, отметины, родинки. Попроси меня нарисовать по памяти ее улыбку, со всеми мелкими неправильностями, – я готов хоть сейчас. Я помню, как она хрустела яблоком – звонко, по-лошадиному. Могу описать, как краснела и шелушилась на солнце ее кожа, когда мы ходили на пляж. Помню, как она поджидала меня у школьных ворот – гордо выпрямившись, сцепив руки на животе, – и величавой осанкой выделялась в толпе. Могу перечислить все ее украшения – от опаловых брошей до перламутровых подвесок, от дешевых тяжелых бус, что она покупала в палатках на рынке, до фамильного золота, что хранилось под замком у нее в тумбочке. Могу описать, как прилипали к ее лбу завитки, когда она, стоя у плиты, варила спагетти. Могу рассказать, как срывался у нее голос, когда она злилась, как звучали в нем низкие нотки, когда я подозрительно быстро справлялся с уроками, как звенел он, когда она радовалась чему-то. Помню ее привычки, выводившие меня из себя, – как она слюнила большой палец, листая книгу; как снимала клипсы и опускала в грязные туфли, а сама плюхалась на диван перед телевизором; как, вытряхивая мешок от пылесоса, прощупывала, нет ли там монет. Знаю книги, которые она перечитывала дважды (“Дикие лебеди”, “Она же Грейс”, “Отель «У озера»”, “Доктор Живаго”) и те, что не осилила, но делала вид, будто дочитала до конца (“Костры амбиций”, “Любовница французского лейтенанта”, “Море, море”). Знаю, что в сумочке она всегда носила почтовую марку для заказного письма. Помню платья, что надевала на мой день рождения, когда мне исполнилось десять, одиннадцать, двенадцать (в цветочек, бледно-желтое, синее в полоску). Меня всегда поражало, сколько всего она умела: сшить занавески с рюшами из двух рулонов самой простой ткани, взять на гитаре аккорд ре-мажор, дефрагментировать жесткий диск, заделать дырку в надувном детском бассейне. Я всегда угадывал ее настроение по звуку шагов на лестнице, по звону посуды на кухне, когда она накрывала на стол к ужину. Мог прочитать ее мысли по рисункам, когда во время телефонных разговоров она машинально что-то царапала на листке: пирамидка с затененными гранями или квадрат означали скуку, глазастая мультяшная рожица – жажду поделиться новостями. Я помню про нее все, хорошее и плохое, драгоценное и неприятное. Одного не могу – выразить словами всю красоту и богатство ее души, никаких слов тут просто-напросто не хватит.