Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще она чувствовала, что ему не просто хорошо в эти мгновения – с ним происходит то, что называется «невыносимо хорошо». Потому что даже краткое, не дольше поцелуя, отдаление полного с нею слияния вот именно невыносимо для него, томительно, мучительно и сладостно. Все это были слова из стихов, они были забыты с детства, и вдруг оказалось, что эти старые, даже старомодные слова – самые точные, что именно они говорят о главном в жизни напрямую и при этом без того, что Тим назвал пошлостью.
Эти слова щекотали и дразнили Алису изнутри, и ей хотелось, чтобы они коснулись и Тима, но как-то иначе, чем могут коснуться произнесенные вслух слова – более сильно, страстно.
Она скользнула вдоль его руки вниз, к ногам. Мышцы мощно сплетались по всему его телу, проступали под кожей своими сильными сплетениями. Наверное, Алиса попадала поцелуями в какие-то их главные, соединяющие точки: каждое прикосновение ее губ отдавалось в каждом сплетении его мышц как удар тока.
– Хорошо как… – стоном выдохнул он. – Не уходи!..
Она и не думала уходить в эти краткие, звенящие от страсти минуты. Но, может, выдохнутые им слова относились не к этим минутам только, а к чему-то большему – ко всей их жизни, которая вдруг стала общей, ко всему, что окружало их жизнь, подступало из тьмы, грозило разлукой… Этого Алиса не знала.
Да и не могла она сейчас ничего знать. То, что происходило с нею, когда Тим всем телом приподнялся навстречу ее скользящим все ниже губам, не укладывалось в понятие «знания». Это было больше, чем знание, больше, чем страсть, больше даже, чем жизнь и смерть.
И что же это было?
Он вскрикнул, забился под ее губами, судорога прошла по всему его телу так, что он больно сжал коленями ее плечи, – и сразу же она почувствовала, что происходящее с ним охватывает ее тоже, что всю ее тоже взрывает изнутри эта мучительная сладость, эта называемая прямыми словами, эта неназываемая, эта единственная, главная, главная!..
– Что же это с нами? – шепнула Алиса, когда губы ее наконец снова смогли двигаться.
Она лежала поперек кровати, головой на животе у Тима, и ей казалось, что в разных уголках ее тела спрятаны колокольчики. Ей потому так казалось, что общий звон, минуту назад пронизывавший ее всю, уже утих, но вот эти отдельные догоняющие звоночки все еще звучали.
Тим молчал. Потом он сел на кровати – Алиса почувствовала, как голова ее качнулась от его гибкого движения, будто лежала на палубе корабля, – и наклонился к ее лицу. Глаза его поблескивали в темноте, как скалы после дождя.
– А ты разве не знаешь? – сказал он.
– Знаю…
Все-таки губы у нее двигались с трудом – в них еще хранились линии его тела. Надо было говорить, чтобы снова научить их двигаться в такт обычным словам.
– Жалко, что нет вина, – сказала Алиса. – Мы выпили бы с тобой за эту ночь. – По его короткому порывистому движению она поняла, что он сейчас встанет и пойдет за вином. Ей не хотелось, чтобы он уходил даже на минуту. – Жалко, но неважно, – сказала она. – Мы выпьем чаю, и даже греть его не будем, и это будет не хуже вина.
Тим тоже понял, что она не хочет, чтобы он уходил. Он дотянулся рукою до стола, придвинул чайник, потом одну чашку, другую… Вторая чашка – та, из которой пила Алиса, – качнулась на краю стола и упала.
Пол в башенке был выложен старинной, покрытой трещинами плиткой; Алиса еще вечером заметила, как хороши ее потускневшие узоры. Теперь среди этих узоров лежали осколки.
– Я выпью из твоей, – сказала она. – А ты из моей. Если выпить из чьей-нибудь чашки, то узнаешь все мысли друг друга.
– Твоя разбилась, – сказал Тим. – Я никогда не узнаю твоих мыслей.
– Узнаешь, – засмеялась она. – У меня есть другая, самая настоящая моя. Я налью в нее чаю, ты выпьешь и все узнаешь. В ней все мои мысли с самого детства.
Все-таки ей пришлось встать с кровати. Она с сожалением оторвала голову от его живота, и ей показалось, что он рванулся ей вслед – ему тоже было жалко, что даже на минуту происходит разъединение. Она успокаивающе погладила его живот и прошла через комнату в узенькую прихожую, где осталась ее сумка.
Это была та сумка, которую Алиса собиралась взять с собой в самолет в качестве ручной клади. Вчера она в последнюю минуту вспомнила, что туда нельзя класть маникюрный набор, и его пришлось оставить в отеле, потому что багаж был уже отправлен в аэропорт. Неужели все это было только вчера?
Алиса вынула из сумки деревянную коробочку. Она всегда возила ее с собой, это было что-то вроде талисмана.
Вернувшись в комнату, она поставила коробочку на стол. Щелкнула крышка.
– Вот, – сказала Алиса. – Из этой чашки я пью всю жизнь, но только в самые важные минуты. Ты сейчас из нее выпьешь и узнаешь все мои мысли в самые важные минуты жизни.
– Интересно… – проговорил Тим.
Его глаза блеснули так, будто Алиса вынула из деревянной коробочки не самую обыкновенную, хоть и старинную, фарфоровую чашку, а что-нибудь мистическое – чашу Грааля, что ли.
– Что интересно? – засмеялась она. – Мои мысли?
– Нет… То есть да, мысли, конечно, тоже… Но интересно, что я эту чашку видел сто раз. И даже пил из нее. Тоже с детства.
– Эту? – удивилась Алиса. – Такого не может быть. Мне подарила ее бабушка, а она никогда не приезжала в Россию. И я приехала в первый раз. Ты не мог пить из этой чашки в детстве.
– Ну, наверное, не из этой. – Его чудесные глаза горели жизнью. – Но из такой же, это точно! Я даже знаю, что на ней написано. «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою». Ты что, Алис! – воскликнул он. – Да я по этим словам в пять лет понял, что такое стихи! Да они, может, всю мою жизнь определили… Черт знает что!
– Думаешь, черт? – задумчиво проговорила Алиса.
– Может, и наоборот, – улыбнулся Тим. – Теперь уж никто не подскажет. Она же совсем старая, чашка эта. Что она, откуда, никто уже не знает. Ну, давай ее сюда. Буду твои мысли подслушивать.
Огромные плоты медленно шли вниз по Влтаве. Плотогоны, сплавлявшие корабельный лес, загорелые и полуголые, стояли на своих плотах так же надежно и прекрасно, как стоял над рекою Пражский рыцарь. Гулко шумели близкие пороги, и из-за этого шума не было слышно, что кричат веселые плотогоны. Один из них увидел женскую фигурку на холме и помахал рукою. Фигурка помахала в ответ.
Эстер показалось, что плотогон улыбнулся ей после этого. Хотя вряд ли можно было на таком расстоянии разглядеть улыбку на его далеком лице. Она перевела взгляд на лицо Пражского рыцаря. Оно тоже было почти неразличимо издалека, но трепетность позы этого стройного юноши в доспехах, с поднятым мечом и щитом у ног сообщалась его лицу, и выражение лица поэтому казалось трепетным тоже.
Теперь, весною, та волшебная вуаль, которая всегда, будто патина, была накинута на Злату Прагу, казалась не золотистой, а зеленой. От вида этой молодой весенней зелени, растворенной в воздухе, и трепетного рыцаря над Карловым мостом, и сверкающей Влтавы, и веселых плотогонов легче становилось на душе.