Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что выяснять, если без причин (и вовсе без участия женщин) в бараках продолжались ночные, уже не пугающие убийства. Труп там, труп здесь. Никакой даже загадки. Просто смерть. И ничего здесь нового, вот что теперь угадывалось и понималось. В убийствах не было новизны. Напротив! Только так и открывалось их прошлое. Только теперь, при первых свободах, открылось наконец, как долго они жили (и как уже прижились) во времени, когда их жизни не стоили гнутого ржавого гвоздя.
Гвоздем и был убит Туз, с его шизоидной памятью. Он тоже был зек-середняк. Один из тех, кто выискивал в себе уцелевшую честность, жалость, совестливость и прочие остатки человечьего багажа. Но у него была слишком мелкая память. Сколько украдено гвоздей... Привезено коробок... Усушка хлеба... Адресок женского лагеря... И вот уже без Туза шла барачная распря. Шел ночной дележ. Барак-один укладывался спать. Из разных углов барака неслось крикливое многоголосье недовольных. Обойденных и алчущих. И тогда они, каким-то чудом урвавшие свое в этот раз Афонцев, Деревяго, Гусев, строго кричали:
– Спать, спать!.. Заткнись, падлы!
В конце сентября погода еще стояла, когда появились два трактора. Это был сладкий и острый соблазн – ломать! Зеки, поддразнивая друг друга, норовили пробраться в кабину. Сесть за рычаги. Их можно понять. Да и солдат-тракторист вроде как им уступил – пжалста! валяй!.. Тракторишко был кряжист, по виду силен. Еще держал на боках свою первую заводскую краску. (Тоже дразнящая глаз новизна!) Долгонько он полз. Долго пробивался к ним через тайгу, а оказалось, как раз к сроку. Как же теперь хотелось! Каждому!..
И беспрерывно лезли в кабину, сменяя один другого. Уже напрочь отняли у солдата его работу (проще сказать – его трактор). И даже кто не умел, никогда не водил, прорывался в кабину и, едва плюхнувшись на сиденье, отпускал тормоз – вперед! Трактор нервозно дергал и взвывал. Дымил. Крутился, как бес, на месте. А зеки (следующие) лезли, висли и уже приплясывали на ползущих гусеницах: давай, давай! Солдат сначала покрикивал – мол, опасно!.. Но затем отвернулся лицом к тайге. Им уже не запретить. А себе дороже... По оскаленным их ртам солдатик быстро смекнул, что к чему.
Так и стоял он, покуривал. И смеялся: все в норме! порядок!.. Это я, такой смелый, разрешил им трактор, а не они, такие подлые, его у меня отняли.
Неинтересно им было (слишком просто) утюжить гусеницами трактора траву межзонья. Такую чистенькую травку! (Предупреждавшую от попытки побега своей чистотой.) Другое дело – сшибать опорные столбы. Мчать по самой граничной линии! И каждый кувыркнувшийся от удара столб встречать криком: «Ур-ра-аа!» – с яростью полусотни глоток... Порыв крика несся как ветер. Оглушал! Перекрывал урчание мотора. Порыв зековского крика был такой силы, что сбивал на сторону смрадные черные выхлопы, бьющие струей из тракторной задницы.
С другого угла лагерного каре появился второй трактор, сшибавший столбы – и также встреченный ревом. Восторг разрушенья! Неистовство, что всегда заодно со свободой! В сшибании опорных столбов-фаллосов и впрямь прорывалась (высвобождалась) языческая энергия. Посрамление символов. И горькая чувственность запрета. Один из зеков не зря же вдруг вспомнил. И как раз крикнул: «Чё жалеть?! Этими столбами они нас е...!» Оба трактора напористо шли навстречу. Сближались.
Наезжая на проволоку и давя, трактор мстительно ее подматывал. Наматывал внатяг. Накручивал нет-нет и звучно лопающуюся клятую колючку... Проволока? или ее опорный столб? – каждый раз (на каждом отрезке) было неясно, кто из них двоих устоит дольше. Кто и как укоренился – кто из них крепче (и значит, памятнее) удерживается на этой, на нашей земле?.. Она не лопалась, а он не валился. Не сдавались. И вот скрежещущая гусеница наматывала проволоку до упора. До самого наезда на столб. И только тогда они (повязанные и в смерти) валились, лежа рядом. Столб, сбитый, запрокинутый как попало. И верная ему обмякшая проволока.
Трактора встретились нос к носу. Развернулись и поспешили (вспомнив!) каждый назад к своему углу – к вышкам.
Их черед. Сам вид вышек, уже оголенных, освобожденных справа и слева от рядов колючки, вызвал новый всплеск злобы и голосов. Взрыв чувств, называемый для простоты ненавистью. Зеки понабежали отовсюду. Все смотрели. Как один. Но раньше (и решительнее) других отличились двое: молодой Панков и одноглазый Филя. Нагловатый интеллигентный Панков и болезненный, с давно уже вытекшим левым глазом урка Филя. Их одновременно воодушевила сверхидея: наложить на вышке кучу дерьма.
Отговаривали, но разве гневных удержишь.
– Засру-ууу ее! – кричал Филя.
Панков же, оскалив клыкастый молодой рот, расталкивал тех, кто на его пути. Работал плечом. А то и шипел зекам в их, казалось, уже вот-вот осчастливленные лица: не мешай! пройти дай!
Вышка к этому часу уже не была девственной. Козырек помят. Дощатые бортики вышиблены (скорее всего, ударами ног). И само место, где сиживал вертухай, теперь неприкрыто продувалось ветерками. Туда и притягивало сейчас зековский алчущий взгляд – сижа! вот она!.. Оба прожектора были сброшены. Они свисали вниз, лишь кое-как удерживаясь на сплетенье своих же проводов. Как выбитые (и почти вытекшие) оба глаза. Вышка ослепла. Своей ослепленностью (этим мгновенно читаемым образом горя) она, возможно, напомнила Филе собственную искалеченность. Возможно, этим вышка его и манила. Филя рвался, лез – он спешил! Туда, где торчал вертухай при карабине и пулемете. Туда, где еще вчера жили окрик и пуля, а сегодня пустое место. Туда, где... там и будет его куча!
Но и зек, что на ревущем тракторе, спешил, наезжая на вышку.
Уже в двух шагах от цели зек-тракторист не желал вникать. Он тоже не хотел ничего со стороны слышать. В азарте – и тоже в праведном гневе! Какой там Панков! Какой, на хер, Филя! Он сам спешил наехать, чтобы помнилось навеки: он зажопил вышку. Он один! он сам повалил ее!
Соперничество спешащих зажгло всех остальных, зеки азартно взревели: давай, давай!.. Филя и Панков лезли на покачивающуюся пустую вышку, а сбоку на нее наезжал разъярившийся трактор. Одноглазый Филя, возможно, трактора не видел. Но Панков видел – подгоняемый молодой злобой, лез и лез наверх, чхать на трактор! чхать ему на всех и вся! И на свою несравненную жизнь тоже! Панков и стал первым, опередив косолапо взлезающего Филю. Панков – наверху! Панков уже стаскивал штаны и сверкал голой задницей. С воплем!.. И как же восторженно взликовала толпа зеков, когда и трактор не отстал и с ходу врубился. И когда клятая вышка с первым же наездом гусениц, с первым же напором тупого тракторного рыла – повалилась!
Филя заорал. Филя под слом стоек, под треск лопающейся дощатой обшивки летел вниз, нелепо размахивая руками. А вот Панков, цепкий, с леопардовой гибкостью, не упал. Хотя и голожопый, ловко цеплялся! Падал и вновь цеплялся. Падал, перехватываясь руками, как гимнаст, – и, когда вышка с грохотом рухнула, он и теперь остался на ней. На ее наполовину опустившейся к земле верхней площадке. Удержался!.. Пыль оседала, и зеки увидели испуганно выползающего из-под досок Филю. Держащегося руками то ли за голову, то ли за свой одинокий глаз (было уже не до сверхидеи). Зато с каким новым ревом восторга был встречен зеками возникающий из облака пыли Панков. Этот остался на месте вертухая – остался на вышке. Он крикнул им всем: «Ого-гоо!.. Ого-о!» Стоял торжественно в рост. Показывал рваную тельняшку, а под тельником исполосованную в кровь спину. А еще ниже – голую белую, в ветвистых ссадинах задницу. Он не спрыгнул с развалившейся вышки, нет! Он и не думал спрыгивать. На боевой площадке вертухая, пусть уже полулежавшей на земле и поверженной, зек сделал-таки свой великий жест. Сел и с звуками, с натугой вывалил дерьмо на деревянный настил. На площадку. С которой десятилетиями скалился дулом пулемет. С которой надзирал азиатский глаз вдоль столбов и ветерков колючей проволоки.