Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«A Kingdom of Sugar Skulls and Marigolds» by Eric J. Guignard, copyright © 2017 by Eric J. Guignard. Used by permission of the author.
Привет, пачуко![35]
Видел ты когда-нибудь, как в глазах женщины загорается зеленый свет, когда она берет руку мужчины, состоящую из одних костей? Он одет как лучший из чарро[36], его черно-золотая грека[37] мерцает, как звезды в безлунную ночь; пряжка его ремня, украшенного питеадо[38], вырезана из священного жадеита. Он мог бы быть марьячи[39] мечты, хотя лишь поет и танцует, но не играет.
Он еще и задира-отморозок. Хоть он и состоит из костей, его лучше не трогать. Вместо сомбреро он носит сверкающий черным большой цилиндр, высокий, как полет орла, с шелковой лентой вокруг тульи, украшенной розами, петушиными гребешками[40] и хризантемами. Когда он танцует, как ни странно, цилиндр не двигается, и ты ловишь себя на мысли, что и сам не хочешь, чтобы он двигался, потому что, если он сдвинется, будет плохо, несмотря на то что шляпа эта надета на череп, просто череп с карнавальной раскраской и милыми леденцами-сердечками, но то, что под этой шляпой, еще хуже…
И он не перестанет танцевать из-за пустяка.
С ней.
С женщиной, чьи глаза делаются зелеными, женщиной, чье лицо превращает паутину стежков, разрез губ в форме сердечка, пустой контур глаз, окруженных оранжевыми завитками, окруженных лазурью, окруженных алым, все в завитушках, как будто ветер смывает длинные волосы в бледнолицую бездну, и они танцуют, пока она не исчезнет.
Вот так и смерть тебя забирает, верно?
И эта женщина, пачуко, она может быть кем угодно, даже тобой.
Вот так…
Я знаю: вы спросите, как я проснулся утром и обнаружил, что облажался дважды.
Никакой madre[41] поблизости. Знаю, вы еще спросите, целовал ли я ее этими губами, но puta[42] сбежала, когда мне было три года, оставила меня, Папу и моих сестер ради какого-то wheto[43], руководителя оркестра… Интересно, что будет, когда она умрет, – здесь ее оплакивать не станут. Куда деваются одинокие души, печальные девушки?
И вот просыпаюсь я и вижу, что на кухне я один, больная голова лежит на столе и кажется слишком сильно набитой боксерской грушей, может быть, потому что вчера вечером я слишком много выпил… Может быть, я отключился, думая о Сэнти.
Как я уже говорил, я один, но в ухо мне говорит голос:
– Эй, бато[44], – говорит он. – Эй, сонная башка, очнись.
Я приоткрываю глаза, свет на кухне горит, как разозлившееся солнце, и я могу лишь прищуриться. Кухня повернута как-то боком, бутылка мескаля[45] лежит, и ее содержимое должно выливаться мне на лицо.
– Весь день дрыхнуть собираешься? – быстро говорит он, этот голос, но тихо, будто шепотом сообщает мне какую-то тайну.
Я издаю стон и всасываю слюну, вытекшую на кожу возле губ. Во рту сухо, будто вся слюна вытекла и приклеила мою щеку к столешнице, понимаете?
– Пачуко, если мне придется тебя будить, тебе не понравится.
Я медленно поднимаю голову, и кухня приходит в нормальное положение. Я моргаю, свет делается менее ярким, просто желтая лампочка и лучи, проходящие через неопрятные шторы. Ладно, так лучше, я осматриваюсь по сторонам, но больше никого нет, так что, возможно, что-то я и воображаю. Рядом с лужицей слюны, образовавшейся на столе, лежат череп, бутылка, нож с выкидным лезвием и книга.
– Мать вашу, – бормочу я. От мескаля не бывает такого похмелья, как от текилы, но все равно чувствуешь себя так, будто в голове перекатывается несколько жерновов.
В этом можно винить Йоли, поскольку она оставила на столе мескаль, будто подарок не только Папе, но и мне тоже. Но опять-таки, может быть, это и моя вина… Может быть, надо наконец стать взрослым, и все такое. Мескаль вырубает, как удар мачете, и я это знал.
– Ну вот.
Опять этот голос, хотя рядом никого нет. Глупо, но единственное, что я могу сказать, – это:
– Кто говорит?
– Вот те раз, – отвечает лежащий на столе череп. Он радуется, как собака, которой дали лакомство за правильно исполненный трюк.
Я вздрагиваю. Может показаться, что надо бы отреагировать как-то иначе, но такой ответ не укладывается у меня в сознании.
– Как?
– Разве не знаешь, чувак? Это ты меня сделал.
Наверно, это правда, я сам сделал череп из сахара, воды и пудры для безе. Немного краски, немного глазури… Но я не рассчитывал, что он будет разговаривать.
– Ты кто?
– Прочти мое имя, пачуко.
Хоть в глазах у меня все в тумане, я читаю написанное у него на лбу. Буквы вырезаны между глазурованными жилками, сердечками Купидона и пиками, карточной мастью.
– Сэнти?
– Надо тебе обратно в школу, – отвечает сахарный череп. – Буквы изучать.
Я дважды тру себе глаза, кажется, что каждое веко сделано из бетона. Надо добиться резкости изображения. Череп сделан в натуральную величину. Я его украсил: красный шрам растянул ему ухмыляющийся рот до самых скул, острых, как бритва; шикарная бабочка с раскрытыми крылышками прикрывает полость носа. Над зелеными завитками и оранжевыми языками пламени располагаются буквы, которые я вырезал вчера вечером, но с ними что-то не так: они не означают того, что я хотел. Я с шипением выдыхаю:
– Вашу мать.
Я переставил местами буквы, вместо Santi, вырезал Saint[46]. Вот так я облажался во второй раз.
Я отворачиваюсь.
– Нет, ты не реален.
– Ты меня недооцениваешь. Думаешь, я – сон? Открой глаза.