Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды он заговорил с нею совершенно открыто, глядя ей прямо в глаза. Возвратившись как-то домой, она услышала еще из прихожей громкие голоса, голос мужа, резкий и энергичный, раздраженную трескотню гувернантки, всхлипывание и плач. В первую минуту она испугалась. Она всегда вздрагивала, когда слышала громкие голоса или шум в доме. На все необычное она откликалась страхом, что пришло письмо, что тайна раскрыта. Всякий раз, отворяя дверь, она окидывала лица вопрошающим взглядом, стараясь угадать, не случилось ли чего-нибудь в ее отсутствие, не разразилась ли катастрофа, пока ее не было. На этот раз произошла просто детская ссора, как она узнала, успокаиваясь, – маленький импровизированный суд. Несколько дней назад тетя принесла мальчику игрушку, пеструю лошадку, и младшая сестра, получившая не такой интересный подарок, завидовала ему. Она пыталась завладеть лошадкой и делала это с такой жадностью, что мальчик вообще запретил ей трогать игрушку. Девочка сперва раскричалась от злости, а потом замкнулась в глухое, упорное молчание. Но на следующее утро лошадка вдруг исчезла бесследно, и все старания мальчика отыскать ее не привели ни к чему. В конце концов пропавшая игрушка нашлась случайно в печке, вся искалеченная: деревянные части были сломаны, пестрая шерсть сорвана, внутренности выпотрошены. Подозрение пало, разумеется, на девочку; мальчик с плачем бросился к отцу, обвиняя злодейку; и вот началось разбирательство.
Маленький процесс длился недолго. Девочка сперва отпиралась – правда, робко опустив глаза и с предательской дрожью в голосе. Гувернантка показывала против нее, она слышала, как девочка грозилась выбросить лошадку за окно, и та тщетно пыталась это отрицать. Последовало смятение, плач и отчаяние. Ирена смотрела только на мужа; ей казалось, что он судит не ребенка, а решает ее собственную участь, потому что, может быть, завтра ей тоже суждено стоять перед ним вот так, дрожа, с прерывающимся голосом. Муж сохранял строгость, пока девочка продолжала лгать, затем слово за слово сломил ее сопротивление, ни разу не выйдя из себя. Но когда отрицание вины сменилось мрачным упорством, он начал ласково ее уговаривать, доказывая чуть ли не внутреннюю неизбежность содеянного, и как бы извинял совершенный ею в порыве злобы отвратительный поступок тем, что она при этом не подумала, насколько это огорчит брата. И он так тепло и мягко объяснил начавшей колебаться девочке, что ее поступок вполне понятен, хоть и заслуживает осуждения, что та наконец разразилась слезами и принялась неистово рыдать. И, утопая в слезах, она в конце концов пролепетала признание.
Ирена бросилась обнимать плачущего ребенка, но девочка сердито оттолкнула ее. Муж тоже не позволил ей выражать преждевременно сочувствие, ибо он не хотел, чтобы проступок остался безнаказанным, и присудил небольшое, но для ребенка чувствительное наказание, заключавшееся в том, что на следующий день девочка не пойдет на праздник, которому она уже несколько недель заранее радовалась. Девочка выслушала приговор рыдая; мальчик начал громко ликовать, но за такое неуместное и неприязненное издевательство был тоже наказан, и за его злорадство ему было также запрещено идти на детский праздник. Опечаленные и утешаясь только тем, что наказаны они оба, дети наконец ушли, и Ирена осталась одна с мужем.
Она вдруг почувствовала, что ей представился случай заговорить о собственной вине уже не просто намеками, а под видом беседы о вине ребенка и о его признании. Если он отнесется благосклонно к ее ходатайству, то это будет для нее знаком, и тогда она, быть может, решится заговорить о себе самой.
– Скажи, Франц, – начала она, – ты в самом деле не хочешь пускать завтра детей? Это их очень огорчит, особенно малютку. То, что она сделала, совсем не так уж гадко. Почему ты так строго ее наказываешь? Неужели тебе совсем не жаль ребенка?
Он посмотрел на нее:
– Ты спрашиваешь, жаль ли мне ее. На это я отвечу: сегодня мне ее больше не жаль. Теперь, когда она наказана, ей легко, хотя она и огорчена. Несчастной чувствовала она себя вчера, когда бедная лошадка валялась сломанная в печке, все в доме ее искали, и она все время боялась, что ее вот-вот найдут, не могут не найти. Страх – хуже наказания, потому что наказание – всегда нечто определенное, и, будь оно тяжкое или легкое, оно все же лучше, чем нестерпимая неопределенность, чем жуткая бесконечность ожидания. Как только она узнала, в чем заключается наказание, ей стало легко. Слезы не должны вводить тебя в заблуждение: теперь они просто вышли наружу, а раньше были внутри. А пока они внутри, они мучительнее.
Она подняла голову. Ей казалось, что каждым своим словом он метит в нее. Но он как будто даже не обращал на нее внимания.
– Это действительно так, можешь мне поверить, я это знаю из судебной практики. Обвиняемые страдают главным образом оттого, что они вынуждены скрываться от страха, что преступление будет раскрыто, от жуткой необходимости защищать неправду от тысячи мелких, скрытых нападений. Отвратительно видеть, как обвиняемый корчится и извивается, когда слово «да» приходится точно щипцами вырывать из сопротивляющегося тела. Иногда это слово уже подступает к гортани, неудержимая сила его выталкивает, человек им давится, вот-вот он его произнесет; но вдруг им овладевает какая-то злая воля, непонятное чувство упорства и страха, и он его снова проглатывает. И борьба начинается сызнова. Судья страдает при этом иногда больше, чем сама жертва. К тому же обвиняемый всегда считает его своим врагом, а в действительности он ему помогает. И я, как адвокат, как защитник, должен был бы предупреждать клиентов, чтобы они не сознавались, должен был бы укреплять их во лжи, но я часто не решаюсь на это, потому что для них мучительнее отрицать, чем сознаться и понести наказание. Я, между прочим, до сих пор не могу понять, как можно совершить проступок, сознавая его опасные последствия, и потом не иметь мужества признаться в нем. Я нахожу, что такой мелкий страх перед словом хуже всякого преступления.
– Ты думаешь… что людям мешает всегда… всегда только чувство страха? А разве… разве не может быть чувства стыда… Стыдно высказаться, раздеться на глазах у всех.
Он посмотрел на нее с удивлением, он не привык к тому, чтобы она возражала. Но эти слова произвели на него впечатление.
– Ты говоришь, стыдно… это… это… ведь тоже только страх… но этот страх лучше… страх не перед наказанием, а… да, я понимаю…
Он встал, странно взволнованный, и зашагал взад и вперед. Эта мысль, казалось, затронула в нем какое-то чувство, которое встрепенулось и забушевало внутри. Вдруг он остановился.
– Я допускаю… Стыдно перед людьми, перед людьми… перед толпой, пожирающей в газете чужую судьбу, как бутерброд… Но ведь можно признаться тем, кто близок…
– А может быть, – она должна была отвернуться, так пристально он на нее смотрел, и она чувствовала, что голос у нее дрожит, – может быть, чувство стыда сильнее всего… в отношении тех, кто… для нас всех ближе.
Он вдруг остановился, скованный какой-то внутренней силой.
– Ты, значит, думаешь, ты думаешь… – его голос изменился вдруг, зазвучал мягко и глухо, – ты думаешь… что Елене… было бы легче признаться в своей вине кому-нибудь другому… например, гувернантке… что она…