Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он смотрит на меня как раз так, как надо бы запретить законом или запатентовать, и я теряю всякую ориентацию даже в таких вопросах, как меня зовут, что я за существо, а также почему девочке может прийти в голову мысль бойкотировать мальчиков. Почему мне вдруг стало совершенно плевать на то, что это может повлечь за собой беду? Мне хочется одного – запустить пальцы в его спутанные волосы, потом положить чуть согнутую ладонь на синего коня на спине и прижаться к нему губами, как София.
София.
Я о ней совершенно забыла. Оскар как будто тоже, судя по тому, как он на меня до сих пор смотрит. Вот гнида. Гнидская гнида. Негодяй, подлец, мерзавец, плут, прохвост, повеса, бабник и мальчик-шлюха!
– Я сделала из апельсинов, которые ты подбросил, сок, – сообщаю я, приходя в себя. – Измельчила их в труху.
– Ой.
– Как вот у тебя это получается?
– Что?
– Не знаю, вот это все. Такой голос. И смотришь на меня, как будто я… как этот… пончик. Встал так близко. Ты же меня даже не знаешь. Уж не говоря про твою подружку, ты о ней не забыл? – Я слишком разоралась. Буквально разлаялась. Что на меня нашло?
– Я ничего такого не делаю. – Оскар вскидывает руки, словно сдается. – Я не нарочно. У меня такой голос – я же только проснулся. И мне совершенно не кажется, что ты выглядишь, как пончик, ты не похожа на него по форме, поверь мне. И я не заигрываю. Я уважаю твой бойкот.
– Отлично, потому что я все равно не заинтересована.
– Это хорошо, потому что мои намерения благородны. – После паузы Оскар добавляет: – Ты что, Джейн Остин не читала? Мы, англичане, куда более скованные, чем вы, нет?
Я ахаю.
– Ты же сказал, что ничего не слышал!
– Из вежливости. Мы, англичане, очень вежливые, знаешь ли… – Он дико ухмыляется, как совсем безмозглый. – Полагаю, я слышал все, до последнего слова.
– Я не о тебе говорила…
– Да? О каком-то другом чуваке с разными глазами, который ездит на мотоцикле и прислоняется, как Джеймс Дин. Кстати, спасибо. За то, как я прислоняюсь, меня еще не хвалили.
Я совершенно не представляю, как справиться с этой ситуацией, разве что сбежать на фиг. Развернувшись, я направляюсь в комнату-тюрьму.
– Более того, – и опять этот его веселый смех, – ты считаешь меня соблазнительным. Даже чересчур. Даже просто чересчур, так, кажется, ты выразилась. – Я закрываю дверь, но из-за нее доносится: – И нет у меня девушки, Бедж.
Бля, он что, издевается?
– А София в курсе? – ору я неистово.
– Вообще-то, да! – отвечает он с такой же неистовостью. – Мы расстались.
– Когда? – Мы перекрикиваемся через дверь.
– А-а, да больше двух лет назад. – Двух лет? А тот поцелуй? Неужели он был не настолько долгим, как мне показалось? Иногда от чрезвычайного волнения восприятие искажается; это я знаю. – Мы познакомились на вечеринке, отношения продлились пять дней.
– Это твой рекорд?
– Рекорд, вообще-то, девять. Ты что, из полиции нравов?
Я ложусь на холодный цементный пол, и пусть вся грязная пыль, микробы и споры ядовитой черной плесени делают со мной, что хотят. Внутри все трясется. Если я не ошибаюсь, мы с Оскаром только что поругались. А я после мамы ни с кем не ссорилась. И не сказать, что это совсем неприятное чувство.
Рекорд у него девять дней. Черт, черт, черт. Он такой.
Я пытаюсь собраться, думая, когда же придет Гильермо, стараясь сконцентрироваться на том, зачем я здесь, на скульптуре, которую собираюсь делать, пытаюсь заставить себя подумать о том, что может таиться в моем учебном камне, а не о признании, что София с Оскаром не пара! И тут входит он, размахивая перепачканным глиной полотенцем.
Увидев, что я трупом лежу на полу, Оскар вскидывает бровь, но не комментирует.
– Белый флаг, – сообщает он, протягивая мне совершенно не белое полотенце. – Я пришел с миром. – Я поднимаюсь на локтях. – Знаешь, ты была права. Ну, частично. Это действительно было позерство. Я позер. Этого во мне до фига. На девяносто восемь процентов. Намерения мои редко бывают благородны. Не так уж и плохо, когда тебя в кои-то веки вызывают. – Он подходит к стене. – Смотришь? Дамы и господа: сейчас он прислонится. – Оскар упирается плечом в стену, скрещивает руки, дерзко склоняет голову, щурится, и из него выходит Джеймс Дин получше самого Джеймса Дина. Я, не сдержавшись, смеюсь, чего он и добивался. Сам Оскар улыбается. – Ладно. Едем дальше. – Он отходит от стены и принимается шагать по комнатке, словно защитник в суде. – Мне надо поговорить насчет тех апельсинов, а заодно и о красной ленточке, повязанной у тебя на запястье, а заодно и о невероятно огромной луковице, которую ты носишь с собой уже несколько дней… – Он смотрит на меня так, типа, «попалась!», а потом лезет в карман и достает оттуда ракушку со сколом. – Хотел рассказать тебе, что постоянно ношу при себе мамину волшебную ракушку, потому что иначе я умру, вероятнее всего, уже через несколько минут. – Я снова смеюсь. Мне даже страшно, что он умеет быть таким очаровательным. Оскар бросает ракушку мне. – Более того, я разговариваю с ней во снах. Она умерла три года назад. Иногда, – продолжает он, – я ложусь днем, как сегодня, просто проверить, вдруг она захочет что-то мне сказать. Я никогда никому, кроме тебя, об этом не рассказывал, но я перед тобой в долгу за то, что подслушивал. – Он подходит ко мне и выхватывает ракушку, по-мальчишески очень мило улыбаясь. – Я так и знал, что ты захочешь ее слямзить. Но фиг тебе. Это самое ценное, что у меня есть. – Оскар снова прячет ее в карман, встает надо мной – глаза блестят, улыбка неистовая, анархичная, он совершенно неотразим.
Боже. Сжалься. Пожалуйста. Над. Бедной. Девочкой. С. Бойкотом.
И вот он уже оказывается на уровне моих глаз, а потом ложится на грязный пол рядом со мной. Да. Я издаю такой звук, который можно описать только как «писк восторга». Он складывает руки на груди и закрывает глаза. Я так же лежала, когда он вошел.
– Неплохо, – комментирует Оскар. – Мы как будто на пляже.
Я снова занимаю такую же позу рядом с ним:
– Или в гробах.
– Что мне в тебе нравится, так это оптимизм.
И снова смех.
– А я реально рада, что ты тоже лег на пол, – говорю я весело, действительно видя все в радужном свете, потому что знаю, что больше во всем мире нет никого, кто вот так вот полежал бы со мной на полу. И кто носит в кармане ракушку, чтобы не умереть. И кто ложится спать, чтобы пообщаться с умершей матерью.
Нас накрывает уютное молчание. По-настоящему уютное, как будто мы уже несколько жизней лежим с ним на грязном полу, как трупы.
– Это было стихотворение Элизабет Барретт Браунинг, – говорю я.
– «Насколько я тебя люблю?» – напевно произносит он. – «Дай подсчитаю».