Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые главы «Августа четырнадцатого», картины дома Томчаков, до боли напоминают американский «южный роман» показывающий мир, который вот-вот исчезнет, сожженный солдатами Шермана. Солженицын вообще не застал своего старого мира «Августа», родился уже после его краха, не зацепил даже краешком детских воспоминаний.
Он вынужден реставрировать этот мир в себе самом из обломков, – упрощая, идеализируя, многое додумывая. Отсюда мнимая «выдуманность» его России, о которой писал о. Александр Шмеман (удивительный случай человеческой дружбы при полном идейном невзаимопонимании): «Той России, которой служит, которую от «хулителей» защищает и к которой обращается Солженицын, – что России этой нет и никогда не было. Он ее выдумывает, в сущности, именно творит. И творит «по своему образу и подобию», сопряжением своего огромного творческого дара и… гордыни»[71].
На самом деле Солженицын, конечно же, не выдумщик и не утопист. Он анти-утопист. Всё что он делает, проникнуто тревогой о том, что у него нет места. Ни у него лично, ни у всего того городского сословия, разумом и голосом которого он является, нет места, у русских как нации нет места. Нет места не потому, что не было и быть не могло, а потому, что отобрали.
«До 1917, уже несколько веков, казалось естественно принятым, что Россия – это государство русское. Даже при разнонациональности имперского аппарата (значительной прослойки немецкой и немецко-балтийской, да и других) – без оговорок понималось и принималось, что государство держится и ведётся русским племенем. Но уже от Февраля это понимание стало расплываться, а под раскалённым ленинским катком – русский народ уже и навеки потерял основания считать Российское государство своим – но Чудищем на службе III Интернационала. Ленин и его окружение неоднократно заявляли и осуществляли: развивать и укреплять государство за счёт подавления великоросского этноса и использования ресурсов срединнороссийских для укрепления и развития окраинных национальных республик. А в области идеологии и культуры это сказалось ещё разительней: в 20-е годы произошёл прямой разгром русской культуры и русской гуманитарной науки. С тех пор-то и разделились судьбы: нового государства – и русского народа»[72].
Да мало того, что отобрали – мешают вернуть, выхватывают и бьют по рукам при попытке взять своё назад.
«Зубы русоненавистников уже сейчас рвут русское имя. А что же будет потом, когда в слабости и немощи мы будем вылезать из-под развалин осатанелой большевицкой империи? Ведь нам не дадут и приподняться…
Постепенно с годами выяснился истинный смысл моего нового положения и моя новая задача. Эта задача: отстояние неискаженной русской истории и путей русского будущего. К извечным врагам большевикам прибавляется теперь и враждебная восточная и западная образованщина, да кажется – и круги помогущественней…
Распалил я бой на главном фронте – а за спиной открылся какой-то новый? Сумасшедшая трудность позиции: нельзя стать союзником коммунистов, палачей нашей страны, но и нельзя стать союзником врагов нашей страны. И всё время без опоры на свою территорию. Свет велик, а деться некуда. Два жорна»[73].
Солженицынская стратегия в этой трудной позиции – воссоздать свою территорию, «выдумать» Россию – её границы, устройство, политику, экономику, идеологию, её место в мире и мир вокруг неё, даже географию. А выдумав – воплотить, сделав слово материальным. Такое иногда удается политикам или религиозным пророкам, но почти никогда – писателям. Обычно художники слова создают поэтический образ страны, который потом воплощается прагматиками едва ли не с точностью до наоборот. Россия Солженицына, напротив, состоит из точных инструкций, строгих идеологических линий, рекомендаций, директив и даже ультиматумов.
Можно долго говорить о Солженицыне как о писателе. Одна беда – зачастую приходится говорить с нечитателями, с теми, кто, схватив по верхам, а то и вообще не притронувшись, полагаясь на руководство «Искусство говорить о книгах, которых вы не читали», начинают самоуверенно шпарить что-то вроде: «Солженицын последний соцреалист, но хорошая у него только лагерная проза, но и в ней у него нет пронзительного таланта Шаламова, да и вообще слишком политический»… И ещё до кучи верхоглядных образованческих суждений.
Прежде всего, Солженицын – это портретист судеб, русских судеб на переломе. Сжатая биография, порой почти плутарховская, это его основной жанр, фрагменты которого собираются и в эпические полотна романов и в небольшие рассказы. При желании почти всю прозу писателя можно разъять на большие и малые биографии и издать в таком виде. Солженицын – великий русский писатель-баталист. Казалось бы, невозможное почти дело – писателю-артиллеристу (а этот взгляд на войну через пушечный прицел у него всюду) превзойти другого писателя-артиллериста Толстого, но солженицынские картины войны как войны точнее, сосредоточенней на боевой работе. Из них собирается «Август четырнадцатого», видимо – лучший военный роман во всей мировой литературе. Сколь ни обильно было поле «лейтенантской прозы», Александр Исаевич изрядно подвинул её, написав «Желябужские выселки» и «Адлиг Швенкиттен». Ещё можно сказать о Солженицыне как о пронзительном и откровенном эротическом писателе, но это так далеко от литературоведческих и журналистских стереотипов, что даже и не прикасаются.
Впрочем, и о собственно «лагерном» Солженицыне зачастую тоже бочком, бочком. Иосиф Бродский хорошо определил «Архипелаг» как эпос[74]. Своего рода «Илиаду» русской боли. Однако на деле Солженицын – всё-таки не Гомер, а Геродот (точнее – Фукидид). В условиях, когда архивы закрыты, конвоиры молчат, а свидетели испуганы, он ухитряется собрать достаточно показаний и достроить их скудными открытыми источниками, да впечатлениями собственных «путешествий», так, что получается целостная, леденящая, но и закаляющая душу картину.
Довольно комичны нападки сегодняшних неокоммунистов на «фальсификации» и «ошибки» в «Архипелаге». Во-первых, потому что нападают… фальсификаторы, оперирующие откровенными фальшивками вроде «письма маршала Чуйкова». Во-вторых, потому, что рассказ Солженицына, при всех понятных (и, чаще всего, простительных) погрешностях в хронологии и именах, неизбежных для устной истории, удивительно точен в передаче первоисточника. Я убедился в этом сравнивая изложение в «Архипелаге» с рассказами свидетелей, доживших до эпохи свободы печати.
Вот, к примеру, рассказ протоиерея Виктора Шиповальникова:
«Нас везли до какого-то места, потом сообщили, что далее пути неисправны и остаток пути в сорок пять километров надо идти пешком. А мороз 45 градусов. Шли мы по снегу, а ряса у меня вся снизу намокла