Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сразу распознал его принадлежность к избранным — распознал, как только увидел. Не будет ли чрезмерной смелостью сказать, что я узнал его? Узнал того, кого ни разу не видел… Нет, видел! Но как удивительно, как странно… В детстве я был одиноким ребенком: из-за постоянной боязни инфекций заботливые мама и бабушка не отдали меня ни в ясли, ни в сад. Мальчишеские дворовые компании отторгали молчаливого ребенка с длинными волосами. «Девчонка, — кричали мне в спину и кидали снежки, — девчонка!» Тогда я действительно лучше находил общий язык с девочками: у меня было несколько двоюродных сестер, с которыми мы благоразумно играли в лото и настольные игры, где требовалось пройти долгий извилистый путь из одного сказочного королевства в другое, а по пути победить всех врагов, не провалиться в болото и не дать себя съесть людоеду и Змею Горынычу. Бросание кубика с разным количеством точек на гранях исполняло роль судьбы в этой игре… Охотно предаваясь картонным путешествиям, я не переставал хотеть чего-то более тесно связанного с жизнью. Мне требовался друг — мальчик-друг. Я сотворил его, вызвал силой воображения, он сидел со мной за обеденным столом, помогая расправляться с ненавистными котлетами, вместе со мной склонялся над книжкой с приключениями (мы оба рано научились читать), вместе со мной лепил снеговика под надзором бабушки в укромном уголке заснеженного парка, на грани сумерек, где погиб закат, но еще не родилась ночь. У него тоже были длинные волосы, в отличие от моих — светлые, золотистые. Искрящиеся, голубые, какие возможны лишь в сказках, глаза. Легкость в движениях, которая не исчезает с возрастом только у гимнастов и героев. Неуязвимость, которая даруется одним лишь детям, не верящим, что на свете есть смерть.
Я узнал его. Как это страшно — я узнал его! Какое счастье! Тот мальчик из воображения, он родился, вырос и встретился мне. Он не мог быть моим ровесником и оказался моложе меня, но какая разница? Мы узнали друг друга, не говоря ни слова. Я боялся, что иллюзия разрушится, как только он заговорит, — примитивный ум в такой совершенной телесной оболочке? — но вскоре выяснилось, что мудрость его ничем не уступает красоте. Мой мальчик-мечта не стал хуже: возраст не предал его, скорее усовершенствовал, явив уникальное совпадение внешних и внутренних качеств.
В нас бьется один огонь. Мы предназначены друг другу. Мы избраны.
Жажда красоты также объединяет нас. Это открылось, когда он привел меня в свою мастерскую. Он попросил в качестве ответного дара провести его в клинику, и я пообещал. Правда, высказал сомнение, не покажется ли труд хирурга шокирующим тому, кто ни разу не видел человеческого тела в разрезе. Хладнокровно он отвечал, что когда увлекался экспериментами с красным цветом, то посещал скотобойню. Прямо там писал этюды, сидя по щиколотку в нутряных отбросах, а после пил свежую, только что выпущенную кровь быка — солено-металлического вкуса и очень полезную, чистый гематоген. В мире осталось крайне мало вещей, которые способны его шокировать. Материал художника — холст и масляные краски, материал хирурга — человеческое тело, так что ж! Главное, создавать прекрасное с помощью доступных тебе методов. Меня освежила простота его взглядов на жизнь».
— Ничего себе! Санек, ты про бойню прочел? По-моему, Великанов подобрал себе какого-то маньяка.
— Подождем делать выводы. Может быть, художник не причастен к смерти Великанова. Пока что из дневника ни одна строчка на это не намекает. Но в любом случае надо его допросить.
— Сначала его надо найти.
— Найдем. Уж кого-кого, а его найдем. Судя по подробностям, этот художник — ба-а-льшой оригинал!
— А может, Великанов проговорится? Выдаст имя?
— На это надежды мало, — рассудительно заметил Турецкий. — Он его так описывает, что иногда можно подумать, что художник — не человек, а выдумка. Сверхъестественное существо. Муза пластического хирурга!
И действительно, на какие еще мысли способны навести нижеследующие описания:
«Он явил мне себя. Я видел его таким, как он есть, без покровов, которые в обязательном порядке требует напяливать на себя скучная общественная мораль. Это тело, лишенное теней, состоящее из белизны сплошной облачности. Кристаллический пар, тающий в синеве неба, на миг сформировавший облик греческой статуи. Неужели никто до меня не отмечал с такой болезненной остротою, насколько греческие статуи классического периода похожи и не похожи на людей? Это не мужчины, не женщины: существа, лишенные излишества обоих полов; человеческий образ в его совершенном развитии».
Дальше, впрочем, «человеческий образ в его совершенном развитии» конкретизировался до деталей, указывающих на то, что художник был все-таки мужчиной. Для Грязнова и Турецкого — людей с заурядными сексуальными вкусами, придерживающихся «скучной общественной морали», — читать это было противно, а временами смешно. Впрочем, никто из них не только не засмеялся, но даже не хмыкнул: этому выражению чувств препятствовало постоянное сознание, что рука, любовно выводившая эти строки, тлеет сейчас в могиле. Обоим казалось, что они присутствуют при эксгумации пострадавшего, убитого каким-то сложным и непристойным способом… Не выдержав, Слава вскочил и прошелся по комнате.
— Может, чайку? — обращаясь к окну, закрытому занавесками, вопросил он.
— Какой чаек, меня сейчас стошнит! Послушай-ка, Слава, чтобы нам быстрее управиться, давай-ка читать порознь: половину тетрадей возьму я, половину — ты. Если наткнемся на что-то ценное, поделимся.
Слава с радостью согласился. Выражение «чтобы быстрее управиться» его не обмануло: просто-напросто невыносимо было читать вместе двум людям нормальной половой ориентации все эти описания. И долг службы здесь ни при чем.
Прочесывая свою порцию записей, Турецкий задержался на фрагменте семейного быта супругов Великановых:
«Ксения приобрела нервность в еде. Сидеть с ней за одним столом становится невыносимо: в моем присутствии она обязательно начинает стучать ножом и вилкой по тарелке при разрезании мяса, обрызгивать скатерть соусом или (самое безобидное!) измельчать накрашенными в кровь ногтями бумажную салфетку. Не раз я ловил ее на тайном поедании из шуршащих пакетиков соленого арахиса, жареных семечек и прочей мусорной снеди. Удовлетворив эту потребность, она бежит к унитазу и засовывает два пальца в рот, как будто вместе с недоброкачественной пищей стремится изгнать из себя нечто ее беспокоящее. Нечто, вошедшее в ее жизнь вместе со мной… Кое-что относительно моих желаний она знает точно, об остальном может только догадываться. Я не обязан оправдываться перед Ксенией: я таков, каков я есть. Когда она узнала, каков я на самом деле, она, с извечной враждебностью, обращаемой женщиной против того, кто не в силах любить ее, могла бы изгнать меня — раз и навсегда, вместо того чтобы практиковать свои пищевые фокусы. Или завести себе любовника, на худой конец. Неужели я бы ее не понял? Неужели я бы ее упрекнул? Упрекать скорее следовало бы меня, потому что я ее обманул. Невольно. Я пытался, скорее, обмануть свою природу, полагал, что если не получилось с Лилей, получится с Ксенией, которая совсем не похожа на Лилю. Не получилось; ну так что же! Это не причина для Ксении портить свою жизнь. Она свободна любить кого хочет, точно так же, как свободен в этом и я.