Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фридрих как-то странно, по-птичьи всплеснул руками. Жалкий, старый безумец! У Сони комок подкатил к горлу. Она любила его. Она понимала, что с ним сейчас творится. С ней творится то же самое.
Ее вот так же раздирает на части. Любовь и вина. Счастье и мука. Что делать? Что делать нам, Феденька? Мы и жертвы, и палачи. И властелины, и нищие.
— Фридрих, возвращайся домой, — тихо попросила Соня.
Он молчал, опустив свою красивую, крупную, седую, кудрявую голову.
— Фридрих, она ведь тебя бросит скоро. — Соня понизила голос до шелеста, и все же он расслышал.
— Соня, я сегодня живу, — ответил он, подняв на нее спокойные глаза и выделив голосом это «сегодня». — Сегодня я счастлив. А завтра… Что будет — то будет.
— Фридрих, пойдем, — вмешалась в разговор девочка, дочь своей матери, восточная женщина. С пеленок — женщина.
Она взяла Фридриха за руку, взглянув на Соню с недетской яростью. Фридрих посадил мальчика на плечи, на минуту высвободив руку из маленькой цепкой ладони дочери Мат-любы. Сейчас они уйдут. Господи, что же делать?
— Фридрих, это плохо кончится! — попыталась еще раз Соня. — Слышишь?
— Я знаю, — кивнул Фридрих, беря в правую руку пакет с виноградом, а левую протянув девочке.
И он зашагал вперед, к выходу, крикнув на ходу Соне:
— Подвезти тебя? Ты домой?
Девочка уже почти бежала, волоча его за руку, бесцеремонно расталкивая припозднившихся гостей вечернего рынка, идущих им навстречу, с ленцой или в охотку приценивающихся к винограду и сливам, к персикам, кураге, грецким орехам.
— Фридрих! — крикнула Соня ему в спину. — Подожди! Фридрих, ведь ты…
Он повернулся к Соне и взглянул на нее в упор.
— Ара! — отрубил он. Какой у него спокойный, уверенный взгляд! — Ара! Ара. Нет.
От Цветного до Сретенки рукой подать. Соня возвращалась домой, поднимаясь вверх по Рождественскому бульвару. Медленно-медленно, в гору… Ноги не держат, устала, устала, устала. Но она упрямо преодолевала подъем, она шла, беззвучно плача, и это были странные, сладкие, легкие слезы. Слезы счастливой женщины. Вопреки всему, несмотря ни на что — счастливой.
Справа тянулась глухая красная кирпичная стена, то ли фабричная, то ли монастырская. Да, да, монастырская. Старомосковская святыня, нерушимая, вечная крепость. Там, внизу, у Неглинки, был когда-то трактир, давным-давно, во времена былинные, гиляровские.
Соня вдруг вспомнила, как мать, везя ее мимо на санках… почти сорок лет назад… сорок без малого… господи, как давно это было, зима, январь, морозный вечер… мать сказала ей, закутанной шалью до заиндевевших ресниц… Мать сказала: «Здесь когда-то был трактир, детка. А в нем знаменитый повар, француз. Он придумал салат оливье. Оливье — это его фамилия. Запомни. Это забавно, правда?»
И Соня, в свои семь лет не знавшая, что такое француз, но обожавшая оливье, да вот только что, на Новый год — пестрая бело-розовая груда, вздымающаяся над краями салатницы, четыре цифры, выложенные из консервированного горошка, зеленеют на ее склонах: 1947… Соня, обожавшая оливье, сидит в своих санках, ведя рукой, упрятанной в толстую варежку, по январскому прочному снегу…
Она сидит, думает и запоминает: француз… оливье… Значит, французы сделаны из мелко нарубленного отварного картофеля. Из крохотных, аккуратно нарезанных мамой и домработницей Шурой квадратиков вареного мяса… А там еще много чего: желток, вкрапления сладкой, нежной, бледно-оранжевой моркови… И яблока, и соленого огурца из большой стеклянной банки, к бокам которой изнутри прилипли темные смородиновые листья и золотисто-бурые, жесткие щеточки укропа.
Вот что такое французы. Французы — это такие особые люди в белых поварских колпаках, они весело стучат огромными поварскими ножами, рубят зелень, картофель и мясо. Французы — это яичное крошево, острый запах маринада и мягкие зеленые бусины консервированного горошка.
И, вспомнив об этом, Соня тихо рассмеялась, утирая слезы.
Французы — это француз. Это ее мужчина. Это Андре. Это Андрюша.
Французы — это его синие глаза, иногда меняющие цвет. Иногда, в особые моменты, Соня знает в какие, его глаза темнеют, становятся почти черными, и ничего не остается на свете, кроме этих глаз, все заслоняют эти глаза, весь мир — эти глаза, вся жизнь, сигналы точного времени.
Время любви, ее сигналы и ритм. Самый точный.
Француз — это русское имя, это глуховатый голос, смешно коверкающий русские слова. Француз — это бледная вмятина глубокого шрама на груди, у самого сердца. Потому что — шестьдесят восьмой год, студенческие беспорядки в Париже, сопротивление властям. «Соня, наша маленькая революция. Глупая. Красивая все равно. Мы поколачивались с полицией. Он меня ударил. Мог убить». — «Поколачивались! Дрались, балда!» И она целует, целует эту вмятину, бледный глубокий след на смуглой горячей коже, а рядом бьется его сердце.
Вот вершина Рождественской горки. Вот и Сретенка.
Сретенка. Сережа и Сашка. Да не несут ее ноги домой!
Простите Соню. Отпустите Соню.
Отпусти меня, Сретенка. Отпусти меня, сын, ты вырос. Я тебе до плеча не достаю, я люблю тебя, я тебя никому не отдам, я твоя мать, ты мой сын, но отпусти, отпусти меня!
— Со-о-оня!
Очнувшись, она подняла глаза и огляделась. Она сидела у ног Надежды Константиновны Крупской, у бронзового подола ее долгополой юбки.
Через улицу бежала Ирка. Подбежала, отдышалась.
— Я тебя в окно увидела, — пояснила она, сочувственно, заискивающе, испуганно глядя на Соню. — Мы уже закрылись. Мы вообще закрылись на учет. — И она оглянулась назад, кивнув на свою комиссионку. — Я стою у окна, курю. Смотрю — ты улицу переходишь. На красный свет. Потом на Крупскую уселась. Ты выпила, что ли? Ты же не пьешь! Смотри! — Ирка понизила голос. — Ты с ним сопьешься. Французы — жуткие алкаши, ты учти это. Ты видела картину «Любительница асбеста»? Роден, что ли, рисовал, я не помню.
— Дура, — усмехнулась Соня, глядя на Ирку, страстно желающую помириться, искательно и жалко улыбающуюся. Конечно, помиримся. — Роден — это вот. — И Соня ссутулилась, выгнула спину дугой, уткнулась кулаком в подбородок. — Дура ты асбестовая!
— Сонечка, ты же знаешь, у меня незаконченное младшее, я крестиком подписываюсь, Одесса-мама! — затараторила Ирка, юля, вертя хвостом, уже понимая, что прощена. — Сонечка, прости меня, я же не хотела твоей маме ни о чем рассказывать! У вас на даче свет погас, Юлия Аверьяновна пришла проверить, горит ли у нас…
— Угу, — кивнула Соня. — Тут ты ее и просветила.
— Соня! — завопила Ирка, изображая крайнюю степень раскаяния, заведя хитрющие одесские глазки к вечерним небесам, к бронзовому лику жены вождя победившего пролетариата. — Соня! Мы говорили о рассаде! Я дала твоей мамочке семена календулы. Но ты же знаешь, Соня, как она